"А зори здесь громкие". Женское лицо войны | Страница: 48

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

После того как с Ханко эвакуировалась дивизия, еще бывшая в то время бригадой, к нам во двор попали командиры этой части. Генерал, заместитель по политчасти — ходили и узнавали, где что. Пришли они, я говорю: я такая-то и такая-то, осталась одна, не эвакуировалась. Мне сказали, что война скоро кончится, через три месяца. Но тяжело пришлось. Мы уже начали голодать, и только благодаря какой-то другой части, которая там рядом стояла, нам удалось как-то прожить. И я попросилась в медсанбат. Там во дворе ходили командиры, чем-то занимались, я подошла и говорю: «У вас хотя бы дуранды нет?» Они говорят: «Есть». Принесли немного. Все, что у меня было, я за эту дуранду отдавала. Эту дуранду я намачивала и жарила. Только этим я жила. Когда этот генерал пришел, я его попросила: «Возьмите меня в армию. Хоть медсестрой, хоть кем. Мне неважно кем». И так меня взяли в армию. Генерал этот пообещал поговорить с командиром медсанбата. Правда, когда я туда пришла, это был еще 81-й госпиталь, а потом стал 70-й медицинский батальон. После этого пошла 2 января 1942 года в армию.

Началась моя служба. Мы стояли на Международном проспекте (ныне Московский проспект) в Артиллерийском училище до марта месяца. В марте месяце нас перебросили в Парголово. Но там было вообще страшно. Когда мы приехали и стали располагаться, оборудовать палаты, пришли мы в дома. А дома были деревянные, и там было что-то невероятное. Там дети — дети были в бочках засолены. Все люди лежали умершие. Все мы выносили оттуда, все мыли. Стали жить. Работа у нас там была та же самая, больные поступали, все как обычно.

Я была медсестрой, мы еще учились дополнительно — и на Международном проспекте, и в Парголово, пока там было спокойно. Сдавали экзамены, все как обычно. Присваивали звания, мне присвоили младшего сержанта. Потом сержанта.

Потом в сентябре 1942 года, когда началась Тосненская операция, к нам начали привозить раненых. К тому моменту у нас уже палатки были построены, все готово. Вы знаете, я как посмотрела на раненых — у кого челюсть полуоторвана, у кого рук нет, у кого ног, у кого голова еле-еле держится. Мне так было плохо, я упала, потеряла сознание. Прибежал командир нашего медсанбата Макаров, начальник медслужбы, заместитель по политчасти. Дали лекарство, я пришла в сознание. Макаров мне и говорит: «Зина, может быть, ты и не сможешь работать?» Я как-то сразу очнулась, говорю: «Что значит — не смогу? Я должна работать, и все. Больше со мной этого не случится». Это было в первый и в последний раз со мной, крови нанюхалась. После этого я стала работать, все нормально, внимания не обращала. Работы было очень много. После этого был прорыв блокады, потом мы переехали в Морозовку. Там тоже было много работы, но я уже работала быстро, нормально работала. Привыкла. Все это прошло, работы было много, раненых было много. Не знаю, как мы столько могли работать — по двадцать четыре часа в сутки работали. Питания нормального не было, только чай с хлебом перехватывали, и все. Только иногда была горячая пища. По весне ходили, собирали крапиву и щавель. Работали мы и носили иногда даже раненых, потому что не хватало санитаров. Раненых привозили сразу помногу, по несколько машин. Их же нужно быстро разгрузить. Потом нужно их куда-то быстро определять. Смотрели, куда ранение, грудная клетка, животы, голова, ампутация, все эти шли в первую очередь. Спать мы даже не могли, ведь в палатках все! Ноги мокрые, холодно, сама трясешься. Я там почки себе простудила еще. Ведь и зимой в палатках, а печками ведь улицу не натопишь! Мы же все уходили из этой палатки, кому топить-то? Приходили на несколько минут вздремнуть, ложишься, трясешься, встаешь, и опять работать. Вот такая была работа.

Я была в сортировочном отделении и причем работала почти все время одна. Хотя у нас была врач сортировочного взвода, я почти все время была одна. Со мной работал Хомицын только. Врач, Беспрозванная, всегда уезжала и говорила: «Зина, ты справишься». Во все операции она уезжала, не только когда были на отдыхе. Мне нужно было послать всех больных — кого в операционную, кого в эвакуацию, кого в отделение сразу. Я справлялась более-менее.

Когда я работала там, все время приходил один художник и писал мой портрет. Потом он мне говорил: «Ваш портрет вы увидите после войны в Доме офицеров, в музее». Я один раз его видела.

Потом я уже была в терапевтическом отделении. Поступало много раненых, они все грязные приезжали из окопов. Лежали они там на передовой, чуть ли носом землю не копали. Нужно было их всех привести в порядок. Вначале мы обмывали их всех, потом переодевали, приводили в божеский вид. Кто кричит: «Сестра, утку, судно и попить сразу!» Я в ответ: «Только не все сразу». Как это можно все три вещи сразу. Ну вы же знаете, какие раненые и больные могут быть. Конечно, мы не справлялись. Кто судно кричит, кто утку. Со мной еще работала санитарка, она говорит: «Я же не могу справиться, их так много!» Я говорю: «Так, давай в обе руки бери, я тоже в обе руки посуду возьму, пошли работать». Работа была неблагодарная, но все-таки мне эта работа нравилась, потому что я с детства мечтала быть врачом. Но не получилось, потому что после ранения я только по госпиталям находилась.

Когда сняли блокаду, я помню, что нас направили в Прибалтику, под Нарву. Мы как раз расположились напротив кладбища. Там притаились эстонцы и немцы. Все время снайперы били. Очень много стреляли. Потом где-то под Нарвой меня тяжело ранило. Я пришла на смену, раненые начали поступать. Один меня спрашивает: «Сестра, а вы были в полку?» Я говорю: «Нет, а что?» — «А у нас сестра в полку есть, похожа очень на вас». Я говорю: «Нет, на передовой я не была». — «А ранены были?» Я говорю: «Не была, так буду». И в это время был большой обстрел, и меня тут же ранило. Я тут же упала, меня скорее на но-силки и в операционную. Я долго не отходила, потом в операционной все-таки пришла в сознание и слышу, хирург говорит: «Она не будет жива, у нее проникающее ранение в череп, все». Я думаю: «Жизнь моя кончилась, все». Ничего не стали делать, просто перебинтовали. Сразу эвакуировали. Сначала на санях, меня положили между двумя красноармейцами. Когда ехали по Нарве, был опять обстрел, и я одна осталась жива. Всех убило, пока везли. Привезли меня на ППМ, там мне бинты крутили-крутили, но не стали ничего делать. Мне уже головы стало не поднять, потому что контузия была, голова болела страшно. В общем, довезли меня до санпоезда, в санпоезде места нет, я сказала, что согласна просто на полу. Такие боли были, что я рада была и на полу лежать. Привезли меня в распределитель и говорят: «Что это столько бинтов у вас?» Я говорю: «Не знаю, это мне все в полевых госпиталях только бинты на голову наматывали, ничего не делали». Привезли меня на Бородинскую, там женский госпиталь был развернут в школе. Привезли меня туда уже в почти два часа ночи. Поскольку у меня было такое ранение, с которым они столкнулись впервые — один осколок попал в ухо, а второй — в затылок, там дырка была, то они быстро вызвали профессора Давиденского, и он начал меня туда-сюда осматривать. Делал снимки и в конце концов обнаружил эти осколки. Санитары, которые там были, уже отказывались: «Профессор, мы не можем больше таскать, она такая тяжелая». Он им отвечает: «Ребятушки, в последний раз, я уже придумал, что делать». Он сделал рентген, засунул мне руку в рот и нащупал этот осколок. Он застрял во рту в левой челюсти. Через ухо прошел и расположился в челюсти. А один осколок в затылке. Говорит: «Вы сможете постоять?» Я говорю: «Постою как-нибудь». Осмотрел меня и говорит: «Все, несите ее в палату, завтра будем делать операцию». Какое завтра, когда было уже четыре часа ночи? Утром привезли меня опять в операционную, и он хотел мне челюсть снаружи разрезать, чтобы вытащить осколок. Я говорю: «Нет, профессор, я это вам не дам делать». Зачем, говорю, вам меня уродовать, когда можно операцию через полость рта сделать и осколок оттуда вытащить. Он говорит: «Что?!» Я говорю: «Ничего! Осколок надо через рот вытаскивать, не надо мне всю щеку разрезать». — «А кем ты работаешь?» — «Медсестрой». — «Ну тогда понятно», — говорит. Я говорю ему: «Я же молодая, всего двадцать два года. Зачем же вам меня портить так?» Он в ответ: «А я-то, старый дурак, и не догадался бы». Я говорю: «Да все вы догадались, только вам ведь нужно все побыстрее сделать, и все».