— Ну что ж, давайте поговорим, — вымолвил капитан.
Опустив головы, они молчали. Наверное, если бы сейчас состоялась лекция о советском патриотизме в духе политрука Сверчкевича или были просто произнесены любые казенные, неискренние слова, то они разошлись бы в разные стороны, бросив все. По крайней мере большая часть из них так бы и сделала. Потому что после всего того, что они увидели и пережили, соврать им здесь и сейчас было невозможно. Да, пожалуй, не только в увиденном и пережитом здесь и сейчас было дело. Барсуков не стал их упрекать или отчитывать. После долгого молчания, понимая, что они ничего так первые и не скажут, да и не должны — он их командир, и начинать разговор ему, — Барсуков заговорил. Смотря прямо в глаза своих танкистов, он говорил как будто бы только о себе. Многое из сказанного было неожиданно, непривычно и крамольно по советским меркам. Но любые другие слова были бы ложью. Это знали как капитан, так и его танкисты. Собственно, все сказанное Барсуковым уместилось в несколько предложений. О том, что вся трескучая шелуха произнесенных на политзанятиях фраз не значит больше ничего. И никогда на самом деле ничего не значила. О том, что родина и государство — вещи разные. О том, что на их землю пришел враг. О том, что нужно задвинуть их советскость куда подальше и вспомнить, что они прежде всего русские. Что они всегда были, есть и останутся русскими, какие беды и в какие времена у них бы ни случались. И еще о том, что негоже им, русским, пасовать перед германцами. Потому что, по глубокому его убеждению, не может высшее преклониться перед низшим. И не будет этого делать никогда.
— Это вы верно заметили, товарищ капитан, — отозвался, приободрившись, замковый. — Кишка тонка у немца против нашего брата.
— Только по лесу не он, а мы шлепаем, — угрюмо возразил наводчик.
— Временные трудности, — нервно бросил реплику стрелок-радист.
— Вы что, всерьез верите, что когда-нибудь России может не быть? — поставил вопрос ребром Барсуков.
— Нет! — дружно хором сразу выпалил весь экипаж без исключения.
— Так в чем же дело?..
Все переглянулись. После некоторой паузы подал голос заряжающий:
— У меня вот другой вопрос образовался: а какой России быть?
Барсуков сделал шаг вперед, придвинулся к заряжающему почти вплотную, лицом к лицу. Произнес тихо:
— А Россия всегда одна. Знаешь какая?
— Какая? — чуть подавшись назад, еле слышно отозвался заряжающий.
В ответ Барсуков по очереди ткнул пальцем в каждого из них, приговаривая:
— Такая, как ты. Как он. Как я. — Капитан резко указал пальцем в землю, продолжая: — Какой ты есть вот здесь и сейчас.
И закончил, обведя их всех взглядом:
— Сволочь ты или человек. Такая и Россия. Всегда!
Пройдясь несколько раз туда и обратно перед строем безмолвствовавших танкистов, Барсуков уже другим, более размеренным тоном произнес:
— А вопросов много. Это правда. Только каждому — свое время.
И снова подойдя к заряжающему, спросил именно его:
— Ты ребят, которые сгорели, нас прикрывая, — вернуть можешь? Ну и остальных, кого нет уже?
— А не слишком ли их много, тех, кого нет? — исподлобья глядя на командира, произнес танкист. — Я не только о войне…
Барсуков сжал губы, чуть покивал головой, как будто бы сам своим собственным мыслям. Согласился:
— Много.
— Выходит, мы кровью повязаны?
Произнесенная фраза повисла в тягостном молчании. Капитан оглядел строй: пять пар глаз пытливо смотрели на него, ожидая ответа. Он вымолвил негромко, но отчетливо:
— А мы уже почти четверть века кровью повязаны.
Они не дрогнули, не отвели глаз. Прозвучал только один вопрос:
— Так что же делать?
— Мой дед говорил: «Делай что должен…» — отозвался Барсуков. — Кто продолжение знает?
— «…и будь что будет!» — закончил Коломейцев поговорку, не раз слышанную от отца.
— Верно! — кивнул капитан. — А все остальное — от лукавого…
Они продолжили свой путь в полном составе. Коломейцев отметил про себя, что их командир сегодня впервые упомянул о своих родственниках. Отчего-то эта мысль сейчас отпечаталась в голове Витяя и не давала покоя. А говорили, что он из беспризорников! Впрочем, сам капитан Иван Евграфович Барсуков тему своего опаленного огнем гражданской войны детства не обсуждал. Это еще на их совместном с Коломейцевым прежнем месте службы говорливый политрук Сверчкевич любил упоминать к месту и не к месту о том, как вывела в люди советская власть беспризорника Барсукова и ему подобных. Впрочем, чего удивительного в том — рассуждал на ходу про себя Коломейцев, — что у Барсукова был дед, которого он помнил? У всех людей есть или были родители и еще, конечно же, много-много родственников. К сожалению, это не гарантирует того, что человек никогда не может стать беспризорником. Да и вообще, мало ли у кого каким образом жизнь сложилась… Мать учила: обсуждать других людей — грех. Витяй сосредоточился на тропинке, по которой они шли.
То, что советская власть дала Ивану Барсукову все, было совершенной правдой. Равно как и совершенной правдой было то, что перед этим эта же Советская власть у него совершенно все отобрала. Бо́льшую часть его сознательного детства Ивана воспитывали дед и бабка. Мать его умерла при родах. Отца четырехлетний Иван помнил совсем смутно — в четырнадцатом он ушел на войну. Они жили в совсем небольшом, всего на несколько дворов, хуторе над самым Доном. Мальчик рано был приучен к труду, помогал деду. Вдвоем — стар и млад — они тащили всю мужскую работу по хозяйству. Хлеб доставался им нелегко, потом и кровью. Каждое утро дед в старых заштопанных шароварах с выцветшими казачьими лампасами, которые носил круглый год, в высоких шерстяных носках домашней вязки проходил на середину хаты. Вдвоем с Иваном они стояли на коленях у старой, еще позапрошлого века иконой. А после молитвы уходили работать на целый день. Из уже отчетливых детских воспоминаний Ваня помнил чтение отцовских писем с фронта. При получении таковых вечерами происходила целая церемония. Все собирались за столом, дед садился на лавку во главе стола, степенно одевал старые перемотанные бечевкой очки и торжественно разворачивал полученное известие. Ничего о войне в письмах практически не было — обычные расспросы о житье-бытье и пожелания здоровья. Письма заканчивались приветами всем домочадцам и неизменной фразой: «Жму руку, Ванька!» Всякий раз, дочитав письмо, дед устремлял взгляд поверх очков на Барсукова-младшего и, сурово погрозив ему пальцем, назидательно говорил:
— Ты понял!
Отцовский привет наполнял Ваньку гордостью и ответственностью одновременно. А еще всякий раз казалось, будто бы они хоть немного, да поговорили…
Обучаясь чтению, он как-то стащил у бабки из шкатулки отцовские письма. Спрятавшись за цветастой занавеской на печке, бережно развернул одно из них. Едва освоивший азбуку, отцовский почерк с завитушками и большим обратным наклоном практически не разобрал. Последнюю фразу прочитал слитно, едва слышно шевеля губами: «жмурукуванька», и задумался, что бы это значило. Даже «Отче наш» перечел про себя на память — может, что-нибудь церковное? И лишь потом счастливой догадкой будто обожгло: это же тот самый привет ему! Перечитал его вслух бережно, с чувством и расстановкой…