Прохоровское побоище. Штрафбат против эсэсовцев | Страница: 67

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Вот и Потапыч, несмотря, что такой же боец переменного состава, как Гвоздев или как тот же салага и объект всех насмешек второго взвода Ложкин, а все равно и к нему отношение другое. Не зря тот же Коптюк его командиром отделения назначил. И в штрафниках не затерялся.


X

Поначалу все эти тонкости для Демьяна словно и не существовали. Первые часы, а потом — и дни после случившегося потрясения, после гибели танка, контузии и ранения, Гвоздев словно не мог прийти в себя. Отрешенно принимал и воспринимал все, что происходит с ним и вокруг него.

В отстойнике даже получил от конвоира. «Эй ты?! Живее можешь ноги передвигать?! — с усталостью в голосе торопил сержант. — А ну живее! Глухой, что ли?!.. Я тя научу младшего командира слышать». Приклад с силой двинул его в правую лопатку, а он даже не огрызнулся в ответ. Едва удержавшись на ногах, ускорил шаг, под нагловатый смех конвойного. «А може, и вправду, глухой? Эй ты, не от мира сего!..» Так его и прозвали потом в бараке: не от мира сего, а он не обращал внимания, пребывая в своей контуженой спячке. Действовал, как механизм, с отрешенным послушанием подчиняясь командам конвоиров, а потом — солдат из комендантского взвода.

Внешнее мало интересовало Гвоздева. Все внимание его ошарашенного, потерянного сознания было направлено внутрь, туда, где дымилась и шипела живой, обожженной раной жуть произошедшего с ним, теперь уже бывшим младшим лейтенантом Демой Гвоздевым.

Контузия, кровавый, мучительно жуткий конец Барышева, немцы, плен, бомбежка, рывок к нашим, потом заградотряд, унизительные допросы, вшивый барак «смершевского» распределительного пункта, иначе говоря — отстойника, томительное ожидание приговора, в борьбе с мучительными головными болями, стыдом, бессонницей и смутная, неистребимая надежда на что-то… а потом штрафбат и этот вот марш…

Все случившееся, словно за шкирку, вытряхнуло его душу из собственного тела, отделило их и шваркнуло друг о дружку со всего маху, а потом попыталось втиснуть обратно, одно в другое. Втиснуть втиснуло, да наперекосяк. Вот и ноет, саднит теперь смертной тоской. Беда навалилась на него таким непосильным грузом, что все в нем, и внутри, и снаружи, словно омертвело для происходившего вокруг.

Вот Зарайский, прибившийся к нему еще в «смершевском» отстойнике, — другое дело. Этот самым активным образом реагирует на все происходящее, считает себя без вины страдающим и надеется на скорейшее торжество справедливости.

Аркадий Зарайский, как и Гвоздев, «окруженец». С его слов, он младший лейтенант интендантского взвода стрелкового полка, проявил при выходе из окружения чудеса стойкости и героизма, а без оружия вышел к нашим по той причине, что в самый опасный момент был вынужден вступить с фашистом в рукопашную схватку, а винтовка в этой борьбе оказалась лишней, так как мешала ему душить и стискивать наетую шею ненавистного гада.

Вот так, по причине несправедливости жизни, героическому Сараю, вместо заслуженного ордена или, на худой конец, медали «За отвагу», сорвали с гимнастерки недавно только полученные, новенькие погоны и впаяли месяц штрафбата.


XI

Почти все, за редким исключением, в партии, выгруженной из «телятников» в чистое поле, были окруженцами, жертвами кровавого и поспешного отступления под Белгородом. У всех клеймом на лбу горела цифра 270. И хотя в реальности сдавшихся Зарайский, или Сарайский, как успел его окрестить Потапыч, безмерно рад тому факту, что он — один из многих.

Под стук колес трясущегося на рельсовых стыках, заиндевелого изнутри «телятника», доверительно понижая голос, дыша паром Демьяну в лицо, он рассуждает о том, что несправедливо их, простых солдат, наказывать за просчеты и глупость военачальников. Во всем виноваты штабные чины, а отдуваться приходится им, фронтовым офицерам — армейской «косточке», на которой держится хребет фронта. Болтовня Сарая начинает донимать даже равнодушного ко всему Гвоздева, и он молча закрывает глаза и лицо ладонями.

Вся беда в том, что в самой глубине души он считал, что действительно виноват. Потому и не стал скрывать позорный эпизод выхода из окружения, хотя некоторые из тех, кто находился с ним в отстойнике, всячески его от этого отговаривали и называли его простофилей и дураком.

— Молчали бы про свой плен, несмышленый вы человек… — сокрушенно качая головой, с досадой, вздыхал интеллигентный Зябликов.

А Потапыч перебивает его, с презрительностью говорит, что врать Родине не полагается, и если повел себя, как трус, то должен осознать, покаяться и искупить.

Этот в чем-то похож на Коптюка. Все разговоры у него только об одном — скорее добраться до фашистских гадов, чтобы душить и рвать их в клочья. Сам бывший разведчик родом из Смоленской области. Зябликов говорит, что полицаи сожгли его мать и старшую дочку, вместе с другими односельчанами. За пособничество партизанам. Жена с двумя меньшими вроде успела эвакуироваться, но уже год, как Потапов от них никаких вестей не получал. Штрафная доля его тяготит, вот и рвется в бой, чтобы скорее умыть свой позор во вражеской или в собственной крови.

Слушая Потапова и остальных, Демьян иногда думает, что Коптюк прав, и его отношение к «переменнику» Гвоздеву — абсолютно заслуженное. Но все равно слова взводного язвили больнее, чем осколок мины. Словно кипятком, насквозь, проваривали его всего гремучей смесью, где было все — и жгучая обида на несправедливость произошедшего, и такой же жгущий позором стыд. И возразить-то своему комвзвода, старшему лейтенанту Коптюку, «переменник» Демьян Гвоздев ничего не мог.


XII

Окруженец… Пятно побывавшего в плену теперь выжжено у него в душе, смердит и чадит несмываемым позором. И месяца еще не прошло с того жуткого мига, когда вражеский снаряд выбил весь дух из его «тридцатьчетверки», наполнив башню и его голову звоном и кроваво-красными всполохами. Этот звон, чугунный и тяжкий, не умолкает и теперь, плещется после отбоя, стукает в стенки черепной коробки багровым маревом. Во время беспокойного, на минуты нисходящего сна все повторяется снова. Он опять оказывается зажатым в стальном танковом гробу.

Тесное пространство башни наполняется едким дымом, становится нестерпимо жарко. Он не помнит, как оказывается на броне. Чьи-то руки тянут его за шиворот. Он оборачивается и узнает по глазам заряжающего Витю Барышева. Его лицо покрыто черной копотью. Вернее, часть лица. Кусок щеки срезан и свисает лоскутом, обнажая челюстную кость и мышцы, и оттуда на комбинезон Вити и на броню хлещет алая кровь.

В этот момент у живота его начинает биться что-то твердое и тяжелое. Это его ППШ, он стискивает автомат в руках и что есть силы жмет на спусковой курок. Очередь летит в смазанные на грязном снегу серые фигурки. Они прыгают и скачут, набегая на горящий танк по белому полю. Грохота очереди и истошный крик заряжающего Демьян не слышит. Взрывом словно загнало в уши по куску рельсы, и по ним теперь кто-то колотит со всей мочи.

Демьян, ударяясь боками о бортовые выступы и не чувствуя боли, скатился по броне и упал в снег. Он попытался вытащить из-под себя неудачно вывернувшийся автомат, но голова вдруг стала неподъемно тяжелой, и эта тяжесть стала расходиться по рукам и ногам, разливаться по всему телу. Принявший его при падении снег показался мягкой пуховой периной, которая обняла и связала его движения. Чугунный звон в висках усилился, разросся до горячего багряного вала, который навис над ним, заслонив собой тусклый дневной свет, а потом вдруг рухнул, потушив его сознание.