Правда, первая ночь в батальоне стала для Коптюка сущим адом. Крупный озноб стал трусить его уже вечером, и в голове гулко бурлила температура кипения. Но он переносил все стойко, на ногах. Один лишь раз сорвался, когда застал у Степаниды этого окруженца из новеньких. Тот, со слов санинструктора, жаловался на боль в ноге, а старший лейтенант выгнал его. А в глубине души просто разозлило его, что вот намеревался Коптюк увидеться со Стешей с глазу на глаз и извиниться перед ней за свое грубое поведение. А этот «переменник» все планы его нарушил. Размотал перед санинструктором свои грязные обмотки. И сам этот Гвоздев весь будто замшелый, перемороженный, с отсутствующим выражением бесцветных, потухших глаз на небритом осунувшемся лице. А Стеша, вся такая чистенькая, хрустящая, вынуждена своими ручками чистенькими дотрагиваться до его грязных штанов. Вывел его из себя этот Гвоздев.
Коптюк считал неопрятность первым признаком ненадежности бойца. От нее — первый шаг к трусости. Отсюда и отсутствующий взгляд, верный признак внутреннего разлада. Под Харьковом, во время панического отступления, и позже, не раз и не два, встречал он много таких. По первому взгляду на такого воина становилось ясно, что силу духа он если и имел, то растерял окончательно и теперь подобен щепке, брошенной в мутный речной поток — куда вынесет, туда и ладно. Подчиняется он не приказам командира, а мокренькой, дрожащей зверюшке, затаившейся в самом его нутре, имя которой трусость. Вот почему он накричал на этого нытика Гвоздева. Тоже еще бывший офицер называется…
XVII
Все-таки кружка спирта, выпитая вечером в офицерском кругу, немного помогла. Потом, когда его сознание, измученное бредовым полузабытьем, на пару часов погрузилось в подобие сна, на него навалился все тот же, единственный его кошмар.
За те шесть месяцев, что Федор был на фронте, он был дважды ранен. В первый раз, в октябре 42-го, он вернулся на передовую, едва залечив неглубокое, но болезненное, осколочное ранение в плечо. Сбежал обратно в батальон прямо из дивизионного медсанбата, как только узнал, что его боевых товарищей перебрасывают под Сталинград.
Второй раз осколок и сильная контузия настигли его уже на Волге, зимой, во время ожесточенного боя за стометровую береговую полосу твердой, как железо, земли. Береговой грунт промерз настолько, что вражеские мины, взрываясь, не оставляли воронок, а только сковыривали и сметали белый твердый наст, обнажая желтую землю…
После Сталинграда для Коптюка минуты, ночи и дни его бытия начали вести свой отсчет по-другому. Как бы далеко в течение дня ни удалялся он делами, мыслями, памятью от тех событий, волжский бой настигал его снова и снова, во всех своих подробностях, в каждом движении бесновавшейся смерти. Круг времени все время замыкался. Это случалось обычно бессонными ночами или во время сна, больше похожего на забытье, когда черный мешок ночи наполнялся и пучился бесконечно множащимися кошмарами.
Но настигало и днем, особенно когда что-то выводило Федора из себя, когда эмоции вдруг резко выплескивались из берегов. И тогда сознание вдруг застилала красная пелена, и следом приходил бой, обрушивался на него всей своей грохочущей тяжестью. Такое теперь случалось с ним часто. Постоянно.
XVIII
Немцы остервенелой шеренгой набегают снова и снова. Грохот, крики, чья-то каска катится по снегу, чья-то красная, горячая кровь заливает глаза. Это его кровь или того немца, который хрипит на земле, выкатывая из глазниц белые, как снег, белки, отчего кажется, что в голове у фашиста две симметричные дыры, и они просматриваются насквозь…
Враг так и не сумел тогда сбросить его ребят на волжский лед. Береговая кромка из белой превратилась в черно-красную — покрытую трупами и минометными воронками, кровью убитых и раненых. Сначала стрелки Коптюка отбивались с помощью гранат, пулеметов, гулких очередей ППШ и сухих винтовочных выстрелов.
Позади, пробитый вражескими минами и гранатами, серо-стальной панцирь льда зиял мутно-зелеными прорубями. Растревоженная река, хищно ощерившись на берег своими пробоинами, накатывала ледяной волной, полной битого, как стекло, крошева.
Потом закончились гранаты, потом умолк ручной «дегтярев» красноармейца Баскакова, потом пошли одна рукопашная за другой, и снова начиналась стрельба, потому что бойцы Коптюка, наскоро обтирая кровь врагов со своих пальцев, ладоней о шинели и сделавшийся красным снег, брали добытые в рукопашной схватке вражеские гранаты и винтовки. Из двадцати семи человек взвода, которым командовал Федор, после суток не затихающего боя в живых осталось только пятеро.
Еще в полдень осколок от разорвавшейся мины рассек ему левую щеку и полоснул по уху. А Федор думал, что это пот, горячий, соленый на вкус, заливает ему глаза, разъедает зрачки, не давая видеть опять наползающих немцев. И он, не чувствуя боли, отирал горячее, липкое с лица, прямо по лицу, а Коля Рябушкин, его замкомвзвода, хватая его за рукава шинели, истошно кричал, что командира убили. А ведь убило в этом бою все-таки Колю Рябушкина, позже, изрешетило осколками. А он остался жить…
Кто-то из своих, тоже еще живых, отер ему кровь с лица пригоршней снега, помог перевязать рану. Он не ушел с рубежа, продолжая стрелять из трофейного немецкого автомата, который после тяжелого ППШ прыгал непривычно легким, обжигающе холодным куском железа, разбрасывая сухо кашляющие короткие очереди.
Он не ушел с рубежа… Потому что отходить было некуда…
XIX
— Товарищ старший лейтенант! Федор Кондратьевич!..
Женский голос настойчиво окликнул его еще раз. Коптюк остановился, оглядываясь и не сразу соображая, что из глубины нахлынувших воспоминаний его вынесло на поверхность дня сегодняшнего. Навстречу старшему лейтенанту подходила Стеша. Она улыбалась.
— Что ж вы идете и не слышите?! А я вам кричу… — с ходу огорошила его санинструктор вопросом.
Коптюк растерянно остановился, глядя на девушку, которая торопливым шагом приближалась к нему со стороны рощицы. Она шла со стороны деревеньки, в которой разместились штаб батальона, санвзвод, обозы штрафников и прочие подразделения обеспечения. Сразу и небо словно посветлело. Уже вблизи старший лейтенант разглядел, что вид у нее был усталый, даже изможденный. Как будто всю ночь не спала. Но юность брала свое, освещая милое личико девушки светом непобедимой свежести.
— Я, собственно… — выговорил Федор, запинаясь.
— Да я в курсе… — сказала Стеша с тем жизнерадостным тоном в голосе, от которого старший лейтенант вдруг напрочь позабыл все свои тяжкие, болезненные думы. — Дерюжный мне сказал, что вы меня ищете… А я вас и сама нашла…
Милое, открытое лицо санинструктора озарила светлая улыбка. Сердце Федора забилось чаще, и теплая волна пошла от груди по всему телу. От этого тепла, от голоса Степаниды, от того, что он мог ее видеть, Федору вдруг показалось, что бесконечная усталость — сухой остаток вчерашнего многочасового боя — отступила, вместе с войной, оставив только их двоих на всей планете.