Волшебный свет | Страница: 6

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

В тот день, когда я, наконец, решился действовать, я встал раньше обычного и отправился в поселок.

Клаудио удивился, увидев меня почти на час раньше обычного, но поскольку хлеб был уже готов, не стал мучить меня вопросами. Я сел в кабину грузовика и выехал на дорогу, но вместо обычного маршрута свернул на первом перекрестке и зарулил к дому.

Раненый неподвижно лежал на кровати, но не спал; как обычно, он смотрел в бесконечность. Я приподнял его и помог надеть кое-что из моей старой рабочей одежды и стоптанные башмаки; потом я оглядел его с ног до головы: только рана на виске, уже почти затянувшаяся, наводила на мысль о возможном происшествии, но хотелось верить, что никто не обратит на нее внимания.

Мы вышли за дверь. Раненый, не сопротивляясь, дал увести себя из дома, но я заметил, – его будто что-то тревожило, наверно, он чувствовал, что я нервничаю. Когда я усадил его в кабину, он стал беспокойным, дыхание сделалось прерывистым. Может, он понимал, что навсегда покидает свое прибежище последних недель, и что грядут серьезные перемены.

Я вернулся на дорогу и доехал без приключений. Подъехав к воротам приюта, я миновал железную ограду и направился к задней части дома, где и остановился у маленького домика, иногда служившего продуктовой лавкой. Сестра Анхела уже поджидала меня, как всегда занятая несколькими делами одновременно. Я вылез из кабины и рассказал ей историю, которую выдумал. Я сказал, что километра за два отсюда встретил на дороге человека, который брел, неведомо куда, и что, когда я пригляделся, то понял – этот человек не в себе. Монахиня слушала меня, не отрывая взгляда, но пока я говорил, не перебивала; мне было неловко, ведь заметно было – она понимает, что я лгу, но когда я умолк, она подошла к тому человеку и, внимательно глядя на него, задала ему несколько вопросов, ответов на которые, понятное дело, не дождалась; кончилось тем, что я помог ему выйти из машины и отвел его к дверям больницы. Потом я стал разгружать хлеб, а когда закончил, сел отдохнуть и выкурить сигарету. Через несколько минут из дверей больницы вышли монахиня и тот человек; она вела его под руку и шла рядом с ним, приноравливаясь к его медленным неуверенным шагам; она усадила его на каменную скамью во внутреннем дворике и направилась ко мне. Я надеялся на то, что никаких неожиданностей не будет, я видел, как бережно она обращается с больными, и по этому поводу мне беспокоиться было нечего; но если раненого осмотрел врач, он без труда догадался, что шрамы – это следы недавних пулевых ранений. Я стал молиться, чтобы он ничего не сообщил в Национальную Гвардию… Сестра Анхела сказала мне, что никто не видел этого человека раньше, но, учитывая его состояние, они не могут отказать ему в помощи. Она говорила, а сама как-то странно на меня смотрела, будто хотела сказать – она знает правду, знает, что это я его спас и ухаживал за ним все это время; но взгляд ее говорил также, что она сохранит эту тайну. Я не ошибся: сестра Анхела жалела больных и действительно любила свою работу; таков же видимо был и врач. С этого дня раненый попал в хорошие руки.

Я попрощался и покинул двор приюта. Пока я ехал к железной ограде, я все смотрел на того человека в зеркало заднего обзора. Он послушно шел вслед за монахиней к дому.

Я добрался до своей хижины и все твердил себе, что проблема моя решена, что я могу отдохнуть, но на душе у меня все равно было неспокойно, а порой я даже чувствовал молчаливое присутствие того человека, да так явно, будто он никуда отсюда не уходил – мне казалось, я могу до него дотронуться. Мне понадобилось время, чтобы прийти в себя и снова зажить обычной жизнью, ведь я несколько недель жил в таком напряжении, что почти забыл о войне, а меня ведь это тоже касалось. Несмотря ни на что, тревога моя не проходила, прежде всего потому, что я так и не знал, кого я спас. Перед тем как выбросить его одежду, я все старательно просмотрел в надежде найти хоть какой-нибудь документ, удостоверяющий личность, или какую-нибудь вещицу – ключи или медальон – хоть что-нибудь; но у него не было ничего. Единственное, что мне было ясно – физической работы он не знал – пальцы у него были тонкие, а ногти ухоженные. Но ведь это все равно, что не знать ничего; он мог быть политиком, журналистом, учителем… Мне все не давала покоя одна мысль: мне казалось таким несправедливым, чуть ли не курьезным, что, кто бы он ни был – его жена, дети, его друзья, словом, кто-то, где-то, и, возможно, гораздо ближе, чем я думаю, может даже, в этом самом селении, кто знает его и любит – так вот, этот кто-то считает его мертвым. Я решил попытаться выведать что-нибудь у пекаря, который чем дальше, тем лучше ладил с новой властью; и еще я стал просматривать кое-какие военные сводки, которые мне случалось возить. Но моего работодателя не интересовало ничего, кроме его торговли, а документы, которые попадались мне на глаза, были просто списком казненных или заключенных в тюрьму, и их имена мне ничего не говорили – ни фотографий, ни конкретных дат, ничего, что могло бы навести меня на след. Все было бесполезно: как будто речь шла о призраке, и потому ничего нельзя было сделать. Это перестало быть наваждением, когда я понял, что потерпел поражение, но тревога не унималась – ведь я видел его каждый день. Я приезжал в приют, и, понятное дело, монахиня мне о нем рассказывала. Поначалу с энтузиазмом, потому что у больного наметился вроде бы кое-какой прогресс, а потом удрученно, потому что за первоначальным улучшением так ничего и не последовало. Он был похож на ребенка, который все узнает впервые, даже самые обыденные вещи; правда, хоть он ничего и не помнил, мозг у него все-таки немного работал; он мог выполнять кое-какую несложную работу, что-нибудь самое простое, но не более того. Я часто видел, как он сидит во дворе с отсутствующим взглядом, чуждый всему окружающему. В такие минуты я ощущал неприятный холодок в желудке. Много времени прошло, прежде чем я привык к этому ощущению, а до конца оно даже через несколько лет не прошло.

Между тем, война шла своим чередом, и я все удивлялся, как это приют умудряется держаться в стороне от всего, оставаясь настоящей тихой заводью. Стоило мне оказаться за железной оградой, я будто попадал в другой мир, мир покоя и терпения, который резко контрастировал со всеобщим безумием, творившимся снаружи. Здесь, в приюте, время словно остановилось. И потому, когда война кончилась, это было одним из немногих мест, где ничего не изменилось. А вот в обычном мире изменилось все; даже меня коснулись эти изменения. Мой хозяин сколотил себе приличное состояние; не очень понятно, каким именно образом, однако он еще в начале войны переехал в небольшой дом в центре поселка, а теперь и вовсе стал владельцем поместья, которое при прежнем режиме принадлежало какому-то политику, и поместье это было такое огромное, что его за целый день не обойдешь. И это еще не все. Он продолжал свое хлебное дело, но развернул еще несколько предприятий, и дела у него шли день ото дня лучше. Мне тоже было грех жаловаться, потому как и мне кое-что откалывалось от этого везения. Хозяин меня ценил и поручил мне охранять свои владения, я был чем-то вроде управляющего и следил за тем, чтоб в поместье все было в порядке, чтоб все было на своем месте. Он назначил мне жалованье и позволил переселиться в небольшой домик у въезда в имение. Для меня такие перемены в жизни были все равно, что вершина славы: работы у меня было достаточно, так что пришлось оставить грузовик и дорогу – как нельзя более кстати. Мне до одури надоело вставать ни свет ни заря и долгими часами крутить баранку. Кроме того, я был рад, что больше не бываю в приюте и нет у меня перед глазами той картины, которую я видел в последнее время каждый день: больной человек неотрывно смотрит куда-то за горизонт, немой и неподвижный, безучастный ко всему.