Я дрался в штрафбате. "Искупить кровью!" | Страница: 35

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— А как же насчет провианта? — спросили мы.

— Провианта не будет. На всех вас не напасешься. Питайтесь подножным кормом. Не мне вас учить, как солдат кормится. Все. Шагом марш.

И мы вышли из канцелярии на высокое крыльцо трибунала. Познакомились. Покурили.

— Ты по какому вопросу сюда явился? — спросил Куц у старшины Гуськова.

— Хищение. Закон от седьмого августа.

— Что именно?

— Полуторку концентрата пшенного местным продал.

— Какая вышла резолюция?

— Червонец.

— Ну что же, — задумчиво сказал Куц, — пойдем искупать кровью…

И мы тронулись в путь. Выйдя за околицу, принялись обсуждать маршрут. Ростов, как следовало из названия, был, во-первых, на Дону. Во-вторых, он имел место быть на северо-запад от Белой Глины. Общее направление определялось этим.

Идти нам предстояло километров двести пятьдесят. Именно идти, а не ехать, поскольку случайных попутчиков на военные машины (а прочих не бывало) брать запрещалось категорически — опасались диверсантов. Итак — пешком и двести пятьдесят.

— Бери все триста, — сказал Гуськов. — Чтоб ночевать пустили, придется с тракта подальше уходить на хутора. Там хоть надежда будет.

— И сколько же мы так топать будем? — рассуждал Куц. — В день хорошо если двадцать километров осилим. Зима, темнеет рано. До сумерек надо еще привал найти. Это же в лучшем случае две недели пути.

— Ну, я лично особо спешить не намерен, — твердо пояснил Гуськов, — а вы как — не знаю… Не на свадьбу.

Мы покосились на него:

— Что значит — ты лично? Пакет-то один на всех!

Он промолчал. Между тем мы шагали уже часа три. Низкое солнце клонилось к закату. Хотелось есть. На первые пару дней кое-какой тощий продукт у нас имелся. Дошли до вытянувшегося вдоль дороги небольшого селения и принялись стучать в ворота, проситься на ночевку. Нас встречали хмуро и под любым предлогом провожали от ворот. Уже смеркалось, и уныние почти овладело нами, когда чуть ли не десятая наша попытка увенчалась успехом. Две старухи впустили нас в дом, разрешили сварить себе каши и дали по стакану молока. На лавки в горнице бросили старые овчины, что попало под головы, и мы провалились в сон.

Наутро доели остатки каши, попили кипятку со своими сухарями и, оставив хозяйкам в благодарность полстакана сахару, двинулись дальше.

У одного из последних домов станицы я понял, что мне нужно уйти от мира сего за забор и присесть подумать. Сообщил своим спутникам, и они дали мне добро:

— Иди, милый, а мы не спеша побредем до крайнего дома. Там тебя подождем.

Я удалился. И думал довольно долго, минут, может, пятнадцать. Что поделаешь?

Когда наконец вышел на дорогу, на ней никого не было. Ни у крайнего дома, как условились, ни далее по тракту, который достаточно далеко просматривался в степь, ни влево, ни вправо, ни назад. Куда они могли деться? Ни одна машина, на которой они могли бы уехать, бросив меня, мимо не проходила. Я заметался по селу, заглядывал в окна и во дворы, спрашивал редких встречных — все было тщетно. Они исчезли. Исчезли!

Стало ясно, что это всерьез и безнадежно, и я с ослабевшими ногами присел на краю кювета, попытался осмыслить происшедшее и свое новое положение. Оно было аховым.

До сих пор у нас был трибунальский пакет, а в нем — документы, объясняющие, кто мы, куда направляемся и почему находимся в далеком тылу армии. А на пакете — надпись, заверенная печатью, что именно мы трое этот пакет доставляем. Теперь никаких объяснений моего пребывания в прифронтовой полосе не было. У меня осталась лишь затертая солдатская книжка, в которой коряво значилось, что я — водитель танка такого-то полка, но не было никаких ответов на вопрос, почему я один блуждаю по кубанским степям. Любой патруль, любой бдительный офицер мог, приметив меня, заподозрить неладное. Это было еще полбеды. Любой заградотряд НКВД, задержав меня, мог, не утруждая себя проверкой, запросто пустить в расход. Так было проще, и таким правом он был наделен по приказу Сталина № 227.

Из этого следовало, что идти мне можно только строго на север, к фронту, поскольку дезертир к фронту не идет. А также, что мне ни в коем случае нельзя скрывать, что я — осужденный и направляюсь в штрафную роту, поскольку только эти сведения могли подтвердиться при проверке, если ею захотят заняться. Ну а если не захотят, тогда что уж…

С этим я встал, огляделся последний раз по сторонам и одиноко зашагал по припорошенному снегом шляху. «Один солдат на свете жил, веселый и отважный, но он игрушкой детской был — ведь был солдат бумажный…» «Почему я вдруг остался один, — думал я, — что могло побудить их бросить меня в положении, бедственность которого была очевидна?» Невозможно было поверить, чтобы мой командир Куц, разумный тихий отрок с печальным взором, ни разу не повысивший голоса на нас даже под огнем, вдруг пожертвовал бы мною, предательски бросив на произвол судьбы. «Нет, — думал я, — это не он. Но тогда это авантюра старшины Гуськова, носителя хромовых сапог. Почему же не воспротивился ему Куц? А может быть, и Куца уже нет? И куда они вообще могли исчезнуть столь странно?»

Мысли мои путались, не находя разгадки. Но так или иначе, жизнь за короткое время повторно столкнула меня с вероломством, она давала мне уроки законов человеческого бытия, усваивать которые было мучительно тяжело.

Мой дальнейший путь был долог и тревожен. Я брел степными дорогами, колеблемый и продуваемый всеми ветрами, плохо защищенный от них своей солдатской х/б одежонкой, в стоптанных уже пудовых башмаках с обмотками, с неотступным беспокойством о пище и ночлеге, от одной станицы к другой. Редкие попутные машины не останавливались на мои молящие жесты, а попытки подсесть к кому-либо, стоявшему у домов и колодцев, отвергались с порога.

Притупилось чувство унижения от привычных отказов в ночлеге, я уже равнодушно стучал в намертво запертые ворота и двери, переходя от дома к дому, пока не заставал случайно кого-либо из хозяев снаружи, на усадьбе. Тогда на мои оклики подходили нехотя к забору и молча рассматривали странного одинокого солдата в замызганном бушлате до колен, с жалкой торбой и без оружия, худого и изможденного.

Одиночество — не солдатское свойство. Солдат должен быть в строю, тогда это воин. Даже втроем, вдвоем — это уже строй. А один в поле — не воин. На современном автомобильном шоссе Москва — Петербург в Псковской области есть хутор Одинокий Воин, и звучит это старинное название, пришедшее из XIX века, грустно. Но еще печальнее — одинокий солдат в натуре и с протянутой рукой. Таким печальным и странным зрелищем представал я перед людьми, к которым обращался.

И все же хоть с трудом, но всегда под конец отыскивалась добрая душа, которая пускала в дом и давала мне похлебки и ломоть хлеба. Спать приходилось, где укажут и на чем придется. Утром без улыбки давали скудно закусить на дорогу. Через эти станицы и эти усадьбы прокатились за короткое время четыре прожорливые, как саранча, волны: сначала наши уходили от немцев, потом бежали обратно немцы и вслед за ними проходили наши. Эти людские волны опустошили казачье подворье. Поэтому скудость угощения была вынужденной и понятной. Мало что осталось. И мало кто.