Летучие собаки | Страница: 10

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— А что, если наша Хайде глухонемая, как те люди, о которых вы рассказывали? Откуда нам знать, мы ведь еще не видели сестренку. Сначала-то ничего не заметно, новорожденные все равно не умеют говорить. Значит, мы никогда не сможем с ней объясниться? И Хайде будет неполноценной? Это так ужасно. У нас уже был братик-калека, но он совсем не жил.

Господин Карнау говорит:

— Ты беспокоишься за младшую сестру? Ну почему сразу калека, это уж слишком. Если Хайде родилась глухонемой, хотя наверняка она совершенно здорова, но допустим, на минуточку предположим, что она глухонемая, так уж сильно она будет отличаться от остальных? Конечно, некоторые различия есть, ей придется научиться языку жестов, и вам с родителями тоже, тогда вы сможете общаться знаками. Вначале это потребует немалых усилий — вы же учились говорить сами по себе, без посторонней помощи; обыкновенный, не глухонемой ребенок задолго до того, как произнесет первое слово, слышит, как разговаривают между собой родители, как обращаются к нему, и постепенно, подражая, сам начинает приноравливаться к речи. Даже раньше: ведь младенец только и занят тем, что постоянно проверяет свой голос и его возможности — кричит, хнычет, смеется или, довольный собой, тихонько, не привлекая внимание матери, лопочет после дневного сна, пока никто не нагрянул, чтобы взять его из кроватки.

Да, глухонемому ребенку приходится завоевывать язык; сперва он, конечно, задумывается над каждым движением, но уже совсем скоро блестяще овладевает всеми жестами и изъясняется бегло и непринужденно, если, конечно, знает, что родные и друзья его понимают.


Все совсем по-другому, когда общаешься со взрослыми. Вообще-то я стараюсь избегать задушевной болтовни. Не то чтобы чужие откровения меня раздражали, нет, но они обязывают: нужно отвечать и задавать вопросы, поддерживать разговор — все словно ради того, чтобы я обратил внимание на свой голос, словно заветная цель собеседника — заставить меня заметить, как неприятно он звучит.

Мое первое столкновение с голосом произошло уже давно, наверное в ранней юности. Под присмотром родителей мы с друзьями по очереди записывали на фонограф свои голоса, произносили какие-то слова и тут же проигрывали записанное. Те, кто был на дне рождения, дивились чуду, мы прослушали голоса всех детей, кроме моего. Но никто не заметил, что меня не записали. И вдруг мое внимание привлек чужой неестественный голос, доносившийся из рупора, — он не принадлежал никому из друзей.

Никакого сомнения, это был мой голос, но прошло некоторое время, прежде чем я окончательно в это поверил. Детский голосок был совершенно не похож на тот, что раздавался и резонировал внутри моего черепа. Звуки, которые я слышу сам, когда говорю, по сей день кажутся мне глубже и проникновеннее тех, что записаны и достигают слуха извне. Я стоял как громом пораженный. С одной стороны, нестерпимо хотелось прослушать запись еще раз и снова во всем убедиться, с другой — я был рад незаметно присоединиться к остальным мальчикам, уже переключившимся на новую игру. Все давным-давно забыли про фонограф, а я по-прежнему с ужасом думал о дрожащей игле, безжалостно царапающей валик и разносящей по комнате отвратительные звуки, которые ни за что не хотелось услышать снова.

С тех пор бывает, что в разгар беседы я, вдруг вспомнив о неблагозвучности своего голоса, неожиданно умолкаю на полуслове. Мне становится стыдно, и охота говорить вообще пропадает. Тем не менее я убежден, что голос пластичен и поддается настройке, его можно сделать более похожим на тот голос, который слышен тебе самому. Для этого нужно поработать с гортанью, языком, грудной клеткой и носоглоткой, придумав систему упражнений. Наверняка можно как-то воздействовать на голос, который выдает тебя любому постороннему, связует внутреннее и внешнее и раскрывает характер человека, как ни одно другое проявление чувств.

Хельга болтает так непринужденно, будто не замечает во мне никакого изъяна. По-видимому, для нее голос и его обладатель естественным образом являют собой единое целое; по своему опыту девочка еще не может знать, сколь мало они друг другу под ходят. За нашими спинами во всю тараторит и забавляется малышня, но, странное дело, желания побыть в тишине у меня не возникает.

— Господин Карнау!

Хельга опять выводит меня из задумчивости и задает новый вопрос. Неужели все это время она молчала?


— Господин Карнау, а у вас много сестер и братьев?

— Нет, у меня никого нет.

— Значит, вы совсем один?

Господин Карнау не знает, что ответить. Берет Хедду на руки, теперь малышня начинает играть с коляской. Коляска сейчас — танк, который они толкают по лужам. Я держу Коко на поводке. Наверное, господин Карнау прав, за Хайде не стоит волноваться.

Мы снова в тепле. Шерсть у Коко холодная и пахнет свежим воздухом, через кухню тянется прохладное облако. Наши щеки такие же красные, как у карапуза, нарисованного на стаканчиках с детской кашей, — толстощекого, рот до ушей, с белыми кудряшками. Господин Карнау больше не спрашивает про домашние задания. Может, поиграть в «зимнюю помощь нуждающимся»? Но у малышей никакого желания: им же придется платить деньги, тогда как мы с Хильде будем стоять в шубах перед гостиницей «Адлон» и принимать взносы. Однажды мы с папой собирали денежные взносы на «зимнюю помощь», в прошлом году, перед Рождеством, и люди таяли от восторга. Малыши нам до сих пор завидуют.

Решили играть в дочки-матери. Но никто не хочет быть матерью, никто не соглашается, потому что мать почти все время лежит в постели и плохо себя чувствует. Хоть она и на свежем воздухе, в санатории, где всю работу за нее выполняют другие. Но ведь ей надо глотать таблетки после обмороков. И даже разок вылететь на повороте из машины, с переломом и сотрясением мозга. Мы, конечно, станем за ней ухаживать, особенно папа, ведь это он сидел за рулем тогда, когда это случилось, и слишком сильно газанул. И все равно все хотят быть папой, отдавать приказы сотрудникам, у него личные секретари и всегда много дел, а угрызения совести мучают недолго. Сегодня папой выбираем Хильде. Она берет меня и Хельмута к себе в секретари, младшие остаются детьми.

Папа шагает по кабинету туда-сюда, сходу диктует новую речь, говорит о беспощадной прямоте, о гласе народа и леденящей душу правде, а Хельмут стенографирует, — он еще не умеет писать по-настоящему и рисует на бумаге каракули. Разумеется, не успевает, так как сестра диктует слишком быстро: «Если все в черном цвете, значит, надо рисовать черным по черному». Хильде делает паузу, Хельмут теперь вообще ничего не понимает: «Тогда раскрасим как можно темнее?»

Детям пока нечем заняться, всем заправляет папа, настроение угнетающее, как в лазарете, все больны и ведут себя тихо, — папа работает. От Хильде поступает директива: с кино про врачей покончить. Слишком много медицинских фильмов. Народу это вредит. Дальше Хельмут должен передать директиву мне, но он говорит: «С сегодняшнего дня никаких фильмов на серьезные темы».

Мы покатываемся со смеху над промахами брата. Он настоящий Лежебока; «Лежебока и Пролаза» — папа сам придумал этих двоих для фильма. Но Хельмуту не смешно — за допущенную ошибку его отстраняют от работы. Когда начинается кинопросмотр, снова занимает свое место. Теперь и малыши включаются в игру, им разрешено присутствовать на просмотре. В программе видовые фильмы, кинохроника за неделю и смешные фильмы для детей, которые и папе очень нравятся. Хольде рассказывает про фильм с Микки-Маусом. Не дослушав до конца, папа говорит: «Хватит! Этот фильм — запретить».