Летучие собаки | Страница: 2

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Громкоговорители установлены, кабели подсоединены, можно подключать микрофоны.

Сверху знак: есть напряжение. Кто проверит звук? Только не я, ни за какие коврижки. Но шарфюрер вдруг отменяет пробу звука:

— Теперь построим глухонемых, в самом конце. Не могут приветствовать фюрера ликующими криками — значит, их место сзади.

Растерянные взгляды гитлерюгендовцев. Видно даже, как двое шепчутся. Появляются глухонемые. Или мужчины, чеканным шагом ступившие на беговую дорожку, вполне нормальны? Вдруг офицер ошибся? Может, это почетные гости? Нет, наверное, всё правильно и это делегация непригодных к службе. Какое зрелище в предрассветных сумерках: таинственный язык жестов, причудливая форма, до смешного тщательно накрахмаленная и выглаженная; жемчужины дождя катятся по фракам. Немыслимые наряды, все одно — никому из них не стать солдатом вермахта.

И что теперь, что нам, акустикам, делать с глухонемыми? Вечером они не смогут следить за ходом торжественной речи. Но гигантская озвучивающая установка заставит их тела содрогаться: невозможно воздействовать на слух — не беда, уж мы до них доберемся, до самых внутренностей.

Подрегулируем аппаратуру: пусть высокие частоты ударят по мозгам, низкие — в живот. Туда, в черные глубины подчревной области, должна проникнуть вибрация звуковых волн.

На стадионе появились эсэсовцы, они контролируют ход подготовки. Их черная форма, похоже, наводит на молодежь страх, мальчики переглядываются, но не так, как в ожидании глухонемых. Кожаные сапоги, накидки от дождя и почти неразличимые под козырьками фуражек лица. К счастью, шарфюрер успел построить своих инвалидов. Все на исходных позициях. Тихо позвякивают медали. Начинается репетиция со всей техникой; поднявшись на трибуну, шарфюрер произносит в микрофон несколько слов. Как же он ревет, как остервенело подражает фюреру, перегружая аппаратуру! И в первую очередь собственный голос.

Разве ему неизвестно, что после крика, после произнесенной громким голосом речи на связках образуются маленькие рубцы? Неужто ничего не знают об этом люди, так жестоко надрывающие свои голоса, так беспечно обращающиеся с органами речи? Наши перегруженные связки помнят все наши эмоциональные вспышки, достаточно одной, чтобы до конца жизни голос остался меченым. Повреждения не исчезают, и со временем их становится все больше.

Стадион трясется. Тело съеживается. Скорее даже не съеживается, а превращается в застывшую, спрессованную под давлением звука массу. Закрывать уши руками строжайше запрещено.

Да это и вряд ли поможет: оглушительный гром пробирает до костей. Потоки воздуха обрушиваются с неимоверной мощью. А на поле замерла, точно во власти колдовства, жалкая кучка статистов.

Как только сила звука уменьшается, глухонемые вместе со всеми вскидывают правую руку и открывают рот. Достигается гармоничность общей картины. Но если из первых рядов летит громогласное «зиг хайль», то сзади доносится только беспомощное мычание. Затем один из эсэсовцев, взяв на себя роль оратора, который будет выступать здесь вечером, обходит строй слепых. Мертвые глаза и руки, устремленные в пустоту откуда одну из них выхватывают и одобрительно трясут. В ту же секунду военный духовой оркестр начинает играть марш.

Дело сделано. Направляюсь к выходу, где толпой в стороне от остальных бродят глухонемые. Они устало переминаются с ноги на ногу, курят и болтают на своем языке; наступает рассвет. Руки глухонемых, словно крылья летучих собак, размечают границу дня и ночи.

Два пальца ложатся на губы и потом мгновенно взлетают в небо: что означает такая стремительность — желание говорить с жаром? Или повысить голос? Как тогда выглядит тихое, осторожное замечание? Вон мужчина опустил голову и затрясся — может, и в этом есть какой-нибудь знак для других? А если его знаков не замечают? Ведь и у глухонемых в такое студеное утро зуб на зуб не попадает. Даже дрожь красноречива, однако она не может заменить звуки речи.

Да… Этих непросто раскусить. С безногими сразу все ясно. Слепых тоже видно за версту: палки, осторожная поступь и темные очки, которые иногда снимают, чтобы почесать переносицу или вытереть с век пот, а за очками — пустой взгляд или пустые глазницы. Но распознать глухонемого не так-то легко. Даже если человек, к которому обращаются, ничего не отвечает, заключать, что он глухонемой, преждевременно: может, не расслышал или просто молчалив по природе.

Присутствующие здесь и безмолвствующие: по какой причине еще до рождения они лишились голоса? Никогда никому не внимавшие: что у них внутри? Что там, у них внутри, отзывается, если они не слышат звуков, если даже представить себе не в силах, что значит слышать? Их внутренний мир — доступен ли он нашему пониманию, или там на протяжении всей жизни царит пустота? О глухонемых ничего не известно, да и как обладателю голоса проникнуть в их мир? При всем том между собой им нужно многое обсудить, они даже не замечают, как я прохожу мимо, перебивают друг друга жестами, и руки в порыве высказаться уже не поспевают за мыслями.

Я человек, о котором нечего сказать. Я ничего не слышу, сколько бы ни обращал свой слух внутрь, — только глухое эхо пустоты где-то внизу кажется в животе, нервную дрожь, урчание внутренностей. Нет, это совсем не означает, что я человек невпечатлительный, что чувства мои притупились, что я не желаю ничего вокруг видеть и слышать; напротив, я очень бдителен, даже сверхбдителен и чуток: в любое время дня и ночи я, как мой пес, подмечаю малейшие изменения света и звука; да, пожалуй, я чересчур бдителен и в ярой погоне за новым не в силах ничего удержать. Я вроде небольшой белой ленточки, которая приклеивается в начале магнитофонной пленки: на ней не записать даже самый ничтожный звук, хоть ты из кожи лезь.

У меня образцовый пес. Коко не просто спутник: почуяв мое приближение, он начинает проявлять беспокойство; калитка внизу еще не открылась, а ему уже известно, кто пришел, он знает шарканье моих подошв по стертым ступеням, знает точно, как скрипят перила, когда за них берусь я, тычется мордой в щель под входной дверью и, предвкушая появление хозяина, скребет лапами по ручке, дверь открывается, и — уши торчком — он прыгает на меня. Только тогда пес слышит свое имя. В глубоком акустическом тылу важно научиться именно этому: научиться улавливать колебания воздуха за секунду до того, как слетает с уст первое слово.

Отрыжка. Совсем рядом кто-то рыгнул. И волосы у меня на затылке поднялись дыбом, еще до того как стал ясен характер звука. В окнах трамвая высматриваю подходящее отражение: скорее всего вот этот мужчина в летах. И действительно, позади меня размытая физиономия, уткнувшаяся носом в газету, словно ничего не случилось. А ведь этот тип громко рыгнул, и все наверняка это заметили. Если такое повторится, придется искать свободное место в передней части вагона. Есть люди, которым нравится изводить окружающих подобным способом. Стереть. Голоса этих тварей надо стирать.

К себе самому я отношусь как к глухонемому: тут просто-напросто нечего слышать. Однако ни жестов, ни мимики я тоже не понимаю. На исходе третьего десятка моя восковая матрица по-прежнему гладкая, без каких-либо знаков, в то время как на других давным-давно оставлено бесчисленное множество следов и совсем скоро от частого проигрывания на них появятся царапины или трещинки. Ничем не примечательное прошлое, со мной никогда ничего не случалось, в моей памяти нет ничего такого, о чем можно было бы рассказать. Все исчерпывается скупыми эпизодами, более напоминающими цветовые пятна. Нет, и того меньше: черно-серое мерцание в полумраке, несколько мгновений на границе дня и ночи.