Мама, я люблю тебя | Страница: 51

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Ты боишься — ну, так, как боялась раньше, еще когда мы не читали для мисс Крэншоу?

— О нет. То есть боюсь, но другого.

— Чего?

— Я беспокоюсь о том, какая завтра будет публика, потому что, если не окажется хорошая, если не полюбит пьесу сразу же, как только поднимется занавес, нам придется туго и, может быть, будет провал. Пьеса удачная — вопрос в том, будет ли удачной также и публика. А ты боишься, Лягушонок? Скажи правду.

— Самую настоящую?

— Ну да.

— Самую-самую взаправдашнюю?

— Ну говори же, Лягушонок!

— Ни капли.

— И завтрашняя публика не беспокоит тебя?

— Не беспокоит.

— А что, если окажется ужасная? На нью-йоркские премьеры такая обычно и ходит. Приезжают с опозданием, многие — пьяные, почти все — переели и от этого не находят себе места. Фактически спектакль их даже и не интересует. Что, если будет такая?

— Ну и пусть. Мы сделаем свое дело и пойдем домой.

— Ты знаешь, завтра вечером после спектакля Глэдис устраивает у себя в доме роскошный прием для всей труппы. Никто из нас не ляжет, пока не выйдут утренние газеты, а это будет только в четвертом часу, и тогда, если рецензии будут хорошие и мы увидим, что спектакль стал сенсацией, — тогда тем более никому не захочется уходить. Все захотят отпраздновать такое событие.

— Ну и хорошо. А я после спектакля иду домой и ложусь спать. Мне не будет страшно одной.

— Да нет, Лягушонок, я хотела сказать вовсе не это. Глэдис хочет, чтобы мы обе были у нее, так что ты тоже там будешь, во всяком случае до полуночи, и даже позже, если у тебя будет желание. Если все будет в порядке — разбудить тебя и сказать?

— Разбуди, но только на секундочку. Скажи — да, и я пойму. Но если пьеса провалится, не буди меня совсем.

— Договорились — но как тебе кажется, Лягушонок, с пьесой будет хорошо?

— Хорошо.

— Ты этому рада?

— Очень.

— Почему?

— То же самое спрашивала меня мисс Крэншоу. Я буду рада успеху спектакля, потому что тогда ты будешь долго играть в замечательной пьесе, будешь зарабатывать много денег, будешь знаменитая, а я, если захочу, смогу не играть в ней.

— А ты захочешь?

— Еще не знаю, но через некоторое время, пожалуй, да.

— Чем же тогда ты займешься?

— Ничем.

— Я подумала, что тебе, может быть, хочется в Париж.

— Ты хочешь, чтобы я туда поехала?

— Хочу, если пьеса будет иметь успех и ты не будешь играть в ней и сама захочешь в Париж.

— А если она провалится?

— Тогда, конечно, не хочу.

— Почему?

— Потому что без тебя я пропаду, и ты это знаешь.

— Значит, если с пьесой будет хорошо и мне не захочется играть, я хочу в Париж, а если плохо — не хочу туда ехать, не хочу бросать тебя.

— Ты мой друг, Лягушонок.

— Что мы будем делать, если пьеса провалится?

— Ох, лучше не думать!

— Нет, правда, что мы будем делать?

— Не знаю, что будешь делать ты, но я убью себя.

— Как?

— «Как»! Это все, что ты можешь сказать?

— О, Мама Девочка, я знаю, это одни разговоры, но если бы ты действительно захотела… если бы кто-нибудь захотел, то как бы он это сделал?

— В последнее время сумасшедшие бабы пользуются для этого снотворным.

— Они ведь правда сумасшедшие?

— Конечно, но все равно мне всех их очень жалко.

— А ты когда-нибудь думала сделать так, Мама Девочка? Ну, просто — думала?

— Да, Лягушонок, и готова была это сделать. Когда между твоим отцом и мной стало очень плохо, перед разводом, я думала об этом очень много, но все равно меньше, чем потом.

— Потом? Когда это?

— Когда мы были еще на Макарони-лейн. Когда я ходила на вечеринки и ничем другим не занималась.

— А я думала, тебе это нравилось.

— Нравилось, но только потому, что помогало мне скоротать еще немного времени, немного бесполезного, мертвого времени. Но каждый раз, когда я возвращалась домой в два, три, четыре или пять утра, когда я снова была одна и чувствовала себя туго натянутой струной, которая вот-вот порвется, — я часто думала о том, что надо принять эти таблетки.

— А они у тебя были?

— Были.

— А где они теперь?

— Я их приняла.

— Неправда!

— По одной за раз, так, как их полагается принимать. Начала в Филадельфии, и они все уже кончились.

— Никогда больше их не покупай.

— Хорошо.

Водитель экипажа привез нас на Пятую авеню, прямо ко входу в «Пьер». Мы вылезли, Мама Девочка расплатилась и дала ему очень большие чаевые, целых три доллара. Он поблагодарил ее, и мы вошли в «Пьер».

В нашем почтовом ящике оказалось много телефонограмм Маме Девочке, но все неинтересные. Мы поднялись к себе, и я опять попробовала дозвониться в Париж, отцу, но опять ответа не было.

Мы поужинали у себя в номере и посмотрели телевизор; и потом, уже когда я легла, Мама Девочка все сидела в темноте и одна смотрела телевизор.

Успех, неуспех — да не все ли равно?

Я никогда не забуду первый спектакль в Нью-Йорке. Занавес должен был подняться ровно в половине девятого, но не поднялся, потому что не приехали еще многие важные люди, особенно два знаменитых критика.

Через дырочку в занавесе Майк Макклэтчи то и дело поглядывал в зрительный зал. Он знал, где должны сидеть критики, но без четверти девять их места все еще пустовали. А Эмерсон Талли все ходил по сцене как заведенный, туда и обратно.

— Будущий отец, — сказала Кэйт Крэншоу, и тогда Эмерсон остановился и посмотрел на нее так, будто видел ее впервые в жизни. А мистер Мунго пританцовывал и напевал песенку из старого-старого водевиля. Миссис Коул сказала:

— Благодарение Богу за еще один спектакль в Нью-Йорке. Такой молодой я не чувствовала себя уже двадцать лет. Молодой — и усталой.

Мама Девочка листала программу — она вроде журнала, потому что в ней полным-полно рекламы, — и читала, что там написано про нашу труппу.

— Все, кроме нас с тобой, — знаменитости, — сказала она. — Миссис Коул в твоем возрасте уже играла Шекспира, и имя ее гремело по всему миру, еще когда она была намного моложе меня.

— Вообще-то нам пора начинать, — сказал Майк, — но мы не можем. Нам просто необходимо дождаться двух критиков.