«Звонила какая-то дама и сказала, чтобы ты непременно ей позвонил, очень важно! Я спрашивал, как передать, кто звонил, но она сказала, что ты сам догадаешься. А не дождался я тебя потому, что ненавижу прощание. Не забывайте считать до девяти и бросать иногда письма в окошко. Они до меня дойдут. Не пытайтесь также избегагь истины, иначе вы схватите сифилис. Ну, Джексон, парнище, у нас с тобой были неплохие денечки и, я надеюсь, будут еще. Хорошенько смотри за отцом. Твой друг Виктор.
Р.S. Не думайте, что трава не имеет значения – ибо она таковое имеет, – а потому не забывайте время от времени пастись на пышной зеленой лужайке. Пока».
Я позвонил по телефону своей знакомой, и она сказала, что ждет меня к обеду в субботу вечером. Я ей говорю, что меня посылают в командировку и что в субботу вечером меня в Нью-Йорке уже не будет. Тогда она спрашивает, куда я еду и надолго ли. Я ей говорю, что в Огайо и что в приказе значится шесть недель, но командировку могут продлить еще на столько же.
– Когда ваш поезд?
– В десять, – говорю.
– А вы не можете поехать другим поездом?
– Это будет самовольная отлучка.
– Тогда, может быть, вы сумеете забежать ко мне на минутку перед отъездом?
– Сейчас без четверти девять. Пока я найду такси и доберусь до вокзала, я едва поспею к поезду.
Тут отец вдруг говорит:
– Я доставлю вещи к поезду – валяй!
А моя знакомая все просит:
– Пожалуйста, забегите хоть на минутку.
Тогда я сказал «ладно» и повесил трубку.
– Я знаю, что нужно сделать, – сказал отец. – Встретимся в вагоне.
Дверь ее квартиры была открыта, я вошел, но внизу ее не было. Поднимаясь наверх, я подумал, что она, вероятно, лежит на кушетке полураздетая, но я ошибся. Она стояла у окна и смотрела на улицу. Она повернулась ко мне – и, ей-богу же, у нее на глазах были слезы.
– Что с вами случилось? – спросил я.
Сначала она не могла говорить, но потом сказала:
– Вы думаете, наверно, я плачу оттого, что вы уезжаете и я вас долго не увижу, а может быть, и совсем никогда, но я плачу совсем не от этого.
– Хорошо, отчего бы вы ни плакали, перестаньте.
– Хотите выпить? – всхлипнула она. – Хотите немножко музыки?
– У меня есть время выпить стаканчик, – сказал я. – И чуточку послушать музыку. Вы, верно, знаете это место из Брамса, которое я так люблю.
– Конечно, знаю, – произнесла она сквозь слезы.
Она налила мне огромный бокал, достала альбом с пластинками Брамса, нашла ту, что нужно, и завела патефон. От этого стало немножко легче, чем когда она просто плакала, хотя и не совсем хорошо, потому что эта мелодия Брамса, которую я так люблю, сама была похожа на слезы.
– Вы думаете, Брамс никогда не плакал? – сказала она со слезами.
Я обнял ее и привлек к себе, но от этого она заплакала еще сильнее, так что я снова взялся за бокал.
– Хотите знать, отчего я реву? – спросила она.
– Пожалуйста, расскажите.
– Да оттого, что эти старые самодуры взялись убивать молодежь вроде вас через каждые двадцать с чем-нибудь лет и никто не знает, останется ли он в живых, а они будут это делать снова и снова. Вы должны бежать в Мексику, вот что. Не ради меня – я, может быть, и люблю вас, а ради вас самого. Бегите, пока не поздно. Они вас убьют – я знаю, какие они. Старые дураки, коварные, мерзкие – ну, да вы сами знаете не хуже меня.
Это было очень смешно, и я рассмеялся, а вслед за мной засмеялась и она. И я ее обнял и поцеловал, но потом она опять заплакала.
– Вы думаете, вам больше повезет, чем другим, и с вами ничего не случится, – говорила она. – Но это только потому, что вы не понимаете, как опасны эти дураки. Они живут до восьмидесяти восьми лет, а скольких лет убьют вас, им все равно. Бегите в Мексику, и пусть они подыхают от старости.
– Я в таком роде войск, где не очень опасно, – сказал я.
– Пароход, на котором вы будете плыть, пойдет ко дну, и вы утонете, – говорила она, все еще плача. – Или вы попадете под грузовик. Или упадете с чего-нибудь.
– Нет, нет, не упаду.
– Вас посылают в Огайо, так?
– Да.
– А вы об этом просили? Вам хочется ехать?
– Нет.
– Ну вот видите! А кто заставляет вас ехать? Кто нас посылает туда, где вас непременно убьют? Да эти же восьмидесятивосьмилетние самодуры – и я их ненавижу, ненавижу, ненавижу! Ничего-то хорошего они не сделали за всю свою жизнь.
Я допил свой огромный бокал и налил еще полбокала, а она, пока болтала и плакала, поснимала с себя всю одежду, и я так удивился, что чуть не упал. Тут она перестала хныкать, лукаво на меня поглядела и улыбнулась сквозь слезы, которые еще не просохли у нее на щеках. Она была похожа на хорошенькую голенькую порочную девчонку, и, хотя я подозревал, что вся эта сцена – одно лишь притворство, мне она нравилась такой, какая она есть. Она позвонила по телефону и заказала такси на без четверти десять, и ровно без четверти десять мы вместе сели в машину, потому что она захотела проводить меня до вокзала.
Когда я уселся в вагоне рядом с отцом, поезд еще минуты три-четыре простоял, а потом тронулся, и, хотя мне совсем не хотелось ехать в Огайо, я радовался, что поезд пошел, потому что раз уж вы сели в поезд и вам все равно нужно ехать, то почему бы, черт возьми, и не ехать?
Так вот, на следующее утро мы с отцом приехали в Огайо, и он нашел себе комнату в небольшой гостинице, а я отправился за девять миль от города в лагерь. Первый день ушел у меня на устройство, а вечером я вдруг наткнулся на Джо Фоксхола, который направлялся в город, и мы с ним вместе вышли на шоссе, чтобы перехватить попутную машину. К одиннадцати часам нужно было вернуться в казармы, но это все-таки лучше, чем ничего, и мы оба были очень рады встрече.
– С тобой что-то случилось? – спросил вдруг Джо. – Что это такое?
– А черт его знает.
– У тебя такой вид, будто ты совершил великое открытие. Что это?
Мы стояли на обочине шоссе и ждали попутной машины, как вдруг со мной произошло нечто совсем удивительное. В первый раз за все время, что во мне звучал голос певца, взывающий: «Валенсия!» – я вдруг понял, кто этот певец.
– Что это тебя так поразило? – повторил Джо.
– Кто-нибудь поет в тебе? – спросил я.
– Никто, – отвечал Джо. – Будь они прокляты.
– Ну вот, – говорю я. – А я оттого счастлив, что во мне поет мой сын.
– Твой сын? – удивился Джо.