Мы с писателем подсели к столу, выпили и стали слушать Джо. Он говорил, как человек серьезный и чувствительный, счастливый и раздраженный в одно и то же время. Не думаю, чтобы женщина понимала хоть что-нибудь из того, что он говорил, но его это ничуть не смущало. А Виктор благодаря своим прекрасным манерам поддерживал беседу на легком и изящном уровне.
Когда мы вышли, я спросил писателя, не скучно ли ему так долго быть вдали от жены, и он сказал, что это, конечно, плохо, но в то же время как будто и хорошо. Это вообще полезно, так как много прекрасных произведений искусства и научных открытий появилось на свет благодаря разлуке или несчастной любви.
Придя домой, я застал свою бедную Джиль всю в слезах, за шитьем распашонок для сына. Я поспешил ее обнять и прочел ей на ухо стихи, которые сочинил для нее в тот день. Я пристрастился каждый день ей что-нибудь писать – письмо, стихи, предсказание будущего или какое-нибудь смешное воспоминание, зная, что это ее развеселит. И в эту ночь я прошептал ей на ухо одну вещичку, которую наполовину сочинил, а наполовину украл из стихов, когда-то где-то мной прочитанных:
Вверх и вниз по Темзе,
Взад-вперед по Стрэнду,
Рука об руку с Джиль —
Вот такая жизнь по мне.
Джиль засмеялась было, но тут же опять заплакала, и мне пришлось продолжать. Но я больше ничего сочинить не успел, так что вынужден был придумывать на ходу.
На Трафальгар-сквер посидеть,
Вдоль Олд-Бейли погулять,
Рука об руку с Джиль, моей Джиль —
Вот такая жизнь по мне.
Лондон – самый восхитительный в мире город для влюбленных. Мы с Джиль любили в нем каждый уголок, находили красоту и прелесть в каждой мелочи. Как-то, идя воскресным утром к Трафальгар-сквер, мы случайно взглянули наверх и увидели слово, которое до того видели много раз, но в тот момент оно нам показалось таким прекрасным, что я обнял Джиль и поцеловал и обратился к ней с этим словом, как будто оно вмещало в себе все тайные, нежные помыслы сердца, которых никакими другими словами не выразить:
– Бовриль.
Вслед за этим я прошептал ей на ушко еще и другое слово, которое я только что увидел:
– Без Муссека нигде не обойтись.
Джиль понравились эти словечки, и она шепнула в ответ:
– Что Муссек для тебя, то он и для меня.
Я расхохотался – это было очень смешно. Муссек – такое забавное слово, а Джиль произнесла его так нежно и лукаво.
– Это ты мой Муссек, – прошептал я.
– А ты – мой, – шепнула она.
Прогулкам по городу мы отдавали каждую свободную минуту. Как-то вечером после ужина, который, как всегда, приготовила сама Джиль, мы пошли через Трафальгар-сквер к вокзалу Чэринг-кросс, потом по Стрэнду к мосту Ватерлоо и дальше через мост по старинным улицам – к Импириэл-хаус; он был весь разрушен временем и бомбами и пришел в полное запустение, но несмотря на это, все так же гордо высился, как и в 1865 году, когда он был воздвигнут, оставаясь и поныне Импириэл-хаус. Оттуда мы направились к докам на Темзе; узкие улочки были сплошь забиты народом, но нам они казались чудесным садом; потом по Бэнскайд к Клинк-стрит, мимо моста Блейкфрайер и дальше, к докам Сент-Мэри-Овери и Первому Лондонскому мосту. Там один чистокровный кокни провел нас к убежищу и показал то место, где пятьсот семейств из разбомбленных домов ютились в побеленных землянках в ожидании, когда кончится война. Он рассказал нам о Больнице Гая и о нем самом, невообразимом скряге: Гай пускал к себе гостей, если они очень настаивали, но, как только гость усядется, хозяин тут же гасил свечу, чтобы не тратить сала, и гостю приходилось сидеть в темноте. Это было много лет тому назад. А когда он умер, то оставил все свои деньги больнице – Больнице Гая, но ее мы не стали осматривать.
Оттуда мы прошли к Денмарк-хаус поглядеть на двух херувимов на кровле, таких симпатичных и пухленьких. Потом перешли через Лондонский мост и спустились по лестнице к Рыбным торговым рядам на Нижней Темзе. Оттуда вдоль Верхней Темзы – к Фай-Фут-Лэйн, где остановились поболтать с бобби, который нам рассказал, что по плану Лондона, выпущенному Стоу в 1665 году или около этого, переулок назывался Файв-Фут-Лэйн, но потом его переименовали в Фай-Фут-Лэйн, что звучало так же хорошо, если не лучше.
Мы смотрели на величественные развалины Лондона и любовались травой и цветами, которые выросли среди руин там, где обломки были убраны. Рядом с Афганским банком было одно здание, разрушенное бомбами. Там, в вышине, на верхнем этаже, висела полуоткрытая дверь, за которой, наверно, была раньше гостиная, так как в простенке виднелся камин.
– Приходит человек домой, – сказал я Джиль, – в надежде посидеть в своей гостиной у огня и почитать газету. Открывает дверь и видит: ничего не осталось от гостиной – пустое место. Он, наверно, так удивился, что сказал: «Ой, что это?»
(Когда мы в следующий раз проходили мимо того же места, Джиль взглянула наверх, на все еще полуоткрытую дверь, стиснула мне руку и прошептала: «Ой, что это?» Я ее успокоил и сказал, чтобы она не боялась; это только война, будь она проклята.)
Потом мы подошли к какой-то лачуге – мастерской портного, стоявшей посреди развалин больших домов и каким-то чудом уцелевшей. У порога мастерской валялся на тротуаре наполовину пустой мешок с песком.
– Погляди-ка, – сказал я Джиль, – вот что защитило портновскую лачугу – вот этот жалкий, наполненный только до половины мешочек с песком. Каждое утро портной отпирал дверь своей мастерской, входил, брал мешок и бросал его у порога для защиты от бомб. И, гляди-ка, все эти мощные здания с их тысячами туго набитых защитных мешков, сложенных кучей один на другом, сгорели или обрушились, а лачуга портного не тронута.
Мы поглядели на мешок, и он показался нам таким милым и трогательным, что мы оба засмеялись в душе, и каждый из нас знал, что другой смеется.
Дома мы, бывало, вспомним об этом среди ночи, во время налета, и Джиль говорит: «Кинь за дверь мешочек с песком, чтобы бомба нас не задела». И я встаю с постели, беру с кушетки подушку и бросаю ее за дверь, а Джиль просто пляшет от восторга, потому что уверена, что с нами ничего не случится.
Было много всяких чудесных вещей в нашей жизни, о которых никто не знал, кроме нас, и от этого наша радость и любовь только усиливались. Почти каждый день приносил что-нибудь новое, и от этого все становилось еще чудеснее.
Но мы боялись – Господи Боже, мы оба боялись до смерти, – потому что война все приближалась к нам, и мы это знали. Мы знали, что война рано или поздно настигнет нас, и я думал о том, что, если конец мой наступит раньше времени – о, черт побери, это будет ужасно, безбожно! – ведь мой призрак станет вечно скитаться по Лондону в поисках Джиль или ее тени. Моя смерть погубит не только меня, но и Джиль. А вместе с Джиль погибнет и мой сын – мой сын тоже умрет, – и никто не будет знать ни о Джиль, ни о нем, ни обо мне. Все для нас будет кончено, мы вечно будем томиться гневом и ужасом, не в силах примириться с тем, что наша жизнь прервалась там, где она только должна была начаться, как раз когда, казалось бы нам выпала удача – один из нас мог бы добиться своего и, как говорил отец, утвердить себя на земле, стать наконец Человеком…