— Мне постоянно не давали распоряжаться 9-й армией. Сейчас, пока не поздно, я требую свободы действий. Я должен подчеркнуть, что оспариваю приказы фюрера не из упрямства или необоснованного пессимизма. Из моего послужного списка в России вы знаете, что я легко не сдаюсь. Однако, чтобы спасти от гибели 9-ю армию, жизненно важно действовать немедленно.
Согласно полученному приказу, группа армий должна удерживать нынешнюю линию фронта, и все имеющиеся в наличии войска должны быть стянуты, чтобы закрыть брешь между 9-й армией и Шернером. С глубоким сожалением я должен сказать, что выполнить этот приказ невозможно. Эта переброска просто не имеет шанса на успех.
Я требую одобрить мое предложение об отводе 9-й армии. Это в интересах самого фюрера. Собственно говоря, я должен лично пойти к фюреру и сказать: «Мой фюрер, поскольку этот приказ угрожает вашему благополучию, не имеет никаких шансов на успех и не может быть выполнен, я прошу вас освободить меня от командования и назначить кого-нибудь другого. Тогда я смогу сражаться с врагом в рядах фольксштурма и исполню свой долг».
Хейнрици честно раскрыл свои карты: он заявил вышестоящему офицеру, что скорее будет драться не солдатом, чем выполнит приказ, который может привести лишь к бесцельной гибели людей.
— Вы действительно хотите, чтобы я передал это фюреру? — спросил Кребс.
— Я этого требую. Свидетели тому мой начальник штаба и штабные офицеры.
Кребс перезвонил через некоторое время и сообщил, что 9-я должна удерживать свои позиции, и в то же время все доступные войска должны попытаться закрыть брешь между 9-й и Шернером на южном фланге, «дабы вновь образовать непрерывную линию фронта». Хейнрици понял, что 9-ю армию можно считать потерянной.
* * *
В три часа ночи в бункере фюрера началось военное совещание, во время которого Гитлер обвинил 4-ю армию — армию, сокрушенную Коневым в первый день его наступления, — во всех возникших с того дня проблемах. Более того, он обвинил 4-ю армию в предательстве. «Мой фюрер, — воскликнул шокированный генерал Детлефзен, — вы действительно верите, что командование совершило предательство?» Гитлер взглянул на Детлефзена «с сожалением, словно только дурак мог задать столь глупый вопрос», и заявил: «Причина всех наших неудач на востоке — предательство, и ничего, кроме предательства».
Когда Детлефзен собирался покинуть комнату, вошел глубоко озабоченный посол Вальтер Хевель, представитель фон Риббентропа из министерства иностранных дел.
— Мой фюрер, — сказал он, — есть ли для меня какие-либо приказы? — Воцарилось молчание, и Хевель снова заговорил: — Если мы хотим достичь каких-либо результатов на дипломатическом уровне, сейчас самое время.
Согласно утверждению Детлефзена, Гитлер «тихим и совершенно неизменившимся голосом» произнес:
— Политика. Я больше не имею никакого отношения к политике. Она вызывает у меня отвращение.
Затем Гитлер медленно, устало направился к двери, обернулся к Хевелю:
— Когда я умру, можете заниматься политикой сколько вам угодно.
— Я думаю, мы должны что-то предпринять сейчас. — Гитлер отвернулся, и Хевель повторил еще настойчивее: — Мой фюрер, время истекает.
Гитлер как будто и не слышал.
Ничего подобного берлинцы прежде не слышали. Этот звук не был похож ни на свист падающих бомб, ни на грохот зениток. Озадаченные покупатели, выстроившиеся в очереди перед универмагом «Карштадт» на Германплац, прислушались: тихие далекие причитания становились все громче и быстро переросли в страшный пронзительный крик. Люди замерли, словно загипнотизированные, но через мгновение очередь дрогнула и рассыпалась. Однако было слишком поздно. Первые достигшие города артиллерийские снаряды разорвались на площади. Ошметки человеческих тел швырнуло на заколоченные досками витрины. Мужчины и женщины лежали на земле, пронзительно крича и извиваясь в предсмертной агонии. Было ровно 11.30 утра субботы 21 апреля. Берлин превратился в передовую.
Везде рвались снаряды. Языки пламени лизали крыши по всему центру города. Рушились еле державшиеся после бомбежек здания. Горели перевернутые автомобили.
Снаряд попал в Бранденбургские ворота, и один карниз упал на мостовую. Снаряды распахали всю Унтер-ден-Линден; Королевский дворец, превратившийся в руины еще раньше, снова загорелся. Как и рейхстаг. Балочные фермы, поддерживавшие купол здания, обрушились ливнем из металлических глыб. Люди в панике бежали по Курфюрстендам, роняя портфели и свертки, отчаянно метались между подъездами. В конце улицы, выходящем к Тиргартену, снаряд попал точно в конюшню с верховыми лошадьми. Пронзительные крики животных смешались с воплями мужчин и женщин.
Вдруг лошади — с пылающими хвостами и гривами — вырвались из огненного ада и понеслись по Курфюрстендам. Один огневой вал за другим методично накрывали город. Макс Шнетцер, корреспондент швейцарской газеты «Дер Бунд», стоявший у Бранденбургских ворот, заметил, что в центре правительственной части Вильгельмштрассе снаряды приземлялись почти каждые пять секунд. Затем наступала пауза в полминуты или минуту, и снова начинали падать снаряды. Со своего наблюдательного поста журналист видел пламя пожаров, рвущихся в небо со стороны станции метро «Фридрихштрассе». «Поскольку дымная пелена рассеивала свет, казалось, что горят сами облака», — позже написал он.
Артобстрел был столь же интенсивен и в других районах города. В Вильмерсдорфе Ильзе Анц, ее мать и сестра почувствовали, как содрогается их дом. Девушки бросились на пол, их мать прижалась к дверному косяку, крича: «Боже мой! Боже мой! Боже мой!» В Нойкельне Дора Янсен смотрела, как ее муж, майор вермахта, идет по подъездной дорожке к их лимузину. Ординарец распахнул дверцу, и вдруг «его разорвало на куски» снарядом. Когда пыль рассеялась, Дора увидела, что ее муж все еще стоит у машины, высоко подняв голову, но его лицо искажено болью. Когда фрау Янсен подбежала к мужу, то увидела, что «одна штанина его брюк пропитана кровью, кровь хлестала из сапога и растекалась по тротуару». Позже, когда его уносили на носилках, она обнаружила, что странное чувство борется в ней с тревогой за мужа. Одна мысль вертелась в ее голове: «Как прямо он стоял, несмотря на ранение. Настоящий офицер!»
Неподалеку находился еще один офицер, который никогда не верил, что русские смогут подойти так близко. Фанатичный бухгалтер люфтваффе, капитан Готтхард Карл, который до сих пор приветствовал свою семью нацистским салютом, испытывал все более глубокое отчаяние. Несмотря на приближение русских, внешнее великолепие Карла ничуть не поблекло, даже стало еще более очевидным. Хотя его жена Герда никогда не посмела бы сказать ему это, но муж в парадном мундире с золотыми запонками и рядами бессмысленных нашивок казался ей необыкновенно смешным. К тому же он никогда не выходил из дома без своего кольца-печатки — свастики, обрамленной бриллиантами. Правда, Готтхард Карл полностью сознавал, какой оборот принимают события.
Вернувшись в полдень домой из своего офиса в Темпельхофе, он поднял руку в обычном приветствии «Хайль Гитлер!» и проинструктировал жену: «Теперь, когда начались артиллерийские обстрелы, ты должна спуститься в подвал и не покидать его. Я хочу, чтобы ты сидела прямо напротив входа в подвал». Герда в изумлении подняла на него глаза; ей это место казалось самым опасным. Однако Готтхард проявил настойчивость: «Я слышал, что в других городах русские входили в подвалы с огнеметами и многих сжигали заживо. Я хочу, чтобы ты сидела прямо перед дверью, тогда тебя убьют сразу. Ты же не хочешь ждать своей очереди». Затем он молча сжал руки жены, отдал нацистский салют и вышел из квартиры. Ошеломленная Герда сделала, как он сказал. Сидя перед самым входом в убежище, намного впереди остальных соседей, она упорно молилась, пока над головой свирепствовали снаряды, и впервые за все время супружества она не молилась о Готтхарде. Днем, в то время, когда муж обычно приходил домой, Герда, несмотря на его приказ, отважилась подняться наверх. Дрожа от страха, она ждала, ждала, но Готтхард не вернулся, и больше она его никогда не видела.