Белосельцев смотрел, как люди получают свою долю хлеба, кто в ведро, кто в мешок, каждый раз от стола к грузовику преодолевая невидимую черту, страшась и робея. Преображались, ее миновав, прикоснувшись к хлебу. Это прикосновение, как казалось Белосельцеву, спасало их не просто от голода, но и от зла, имевшего власть над жизнью. Мать обнимала детей, будто только что обрела их после страшной разлуки, вернула их себе вместе с хлебом. Слепой старик беззвучно смеялся, растопырив у глаз пальцы в белой муке. Мужчины бросались друг другу на помощь, взваливали тюки на двуколки, гладили хлеб, словно он был живой. Старейшина-хазареец смотрел на свой народ, шевелил беззвучно губами, губы его дрожали.
Белосельцев видел мешки с русской отштампованной надписью. Чувствовал, как и его коснулась белоснежная сила пшеницы. Из этого хлеба, добытого в тяжких трудах, смотрели глаза комбайнеров, утомленные, знавшие цену добру. Женские лица, молодые и старые, со следами вдовьих печалей, материнских забот, великих трудов и терпений. Не ведали, что их хлеб, собранный на русских полях, здесь, в Кабуле, совершил воскрешение, во имя которого колосятся все урожаи, творятся все земные труды, приносятся жертвы. Во имя чего выходят однажды из дома, теряют любимых и близких, несут в руках хлеб свой насущный.
К вечеру, опять одолев свое влечение к Марине, словно воля его попадала в жерло невидимого электромагнита, скручивалась, меняла свой вектор, каждый раз пронося его мимо любимого, желанного лица, он отправился за город в тюрьму Пули-Чархи, где содержался Андре Виньяр, замешанный в связях с путчистами. Белосельцеву хотелось понять, что это были за связи. Но, помимо интересов разведчика, ему хотелось взглянуть на француза, который, как и он, Белосельцев, носил личину журналиста, оказался в котле революции, действовал в интересах своей разведки, тайно предчувствуя свою обреченность, близость конца. Хотел его избежать, мечтал о деревушке под Туром, где в старости, среди любимых книг и предметов, глядя на какой-нибудь фетиш — бронзовый колокольчик или розовый камушек яшмы, — он станет вспоминать свою жизнь, свои странствия, всех встречных и поперечных, с кем сводила его судьба разведчика. Среди тысячи лиц, быть может, вспомнит и Белосельцева, их беседу на холодной веранде «Интерконтиненталя», среди темно-красных, посыпанных снегом виноградников.
Он подъехал к тюрьме, которая сверху, с самолета, была похожа на каменное черное солнце, а вблизи напоминала черную ноздреватую гору, состоящую из кусков застывшей лавы. В этой пористой черной громаде, в ее пустотах и камерах глухо томилась жизнь. У въезда стояли танки. Подъезжали крытые военные грузовики, подвозя арестантов, которых вычерпывали из клокочущего города. И казалось, что это угрюмый завод, требующий все нового и нового сырья, перерабатывающий его в какой-то грубый полуфабрикат.
«Фабрика по переработке путча», — думал Белосельцев отвлеченно, дожидаясь, пока охрана при входе связывалась с начальством тюрьмы, с Ниматом, который вел допрос арестованных. Тут же, у караульной проходной, толпились люди, испуганные, несчастные, мужчины и женщины, видимо, близкие тех, кого забрали в тюрьму. В руках у них были кульки, они, как трава от ветра, колыхались, когда мимо проезжал грузовик, обдавая их тяжелой гарью. Одна женщина плакала, прятала лицо в платок.
Появился Нимат, похудевший за день, словно рабочий, отстоявший смену в цехах этого каменного завода. Провел Белосельцева сквозь охрану, решетчатые двери в каменное нутро тюрьмы, которая сдвинула над Белосельцевым свои черные своды, стиснула его толстыми стенами, и он оказался в толще, напоминавшей круги и радиусы Дантовой преисподней, где в разных кругах, на разных глубинах и горизонтах таились мученики, собранные в каком-то осмысленном, но неясном для обычного разумения порядке, размещенные в чреве планеты в загадочной иерархии проступков и наказаний.
— Я должен тебе сообщить малоприятную весть, — сказал Нимат, проходя тесным коридором, зябко кутаясь в пальто, спасаясь от ледяного зловонного сквозняка, который дул из железной сердцевины земли. — Виньяр умер два часа назад.
— Что случилось? — поразился Белосельцев, испугавшись не самого известия, а своего тайного знания о его неизбежной и близкой смерти.
— Сердце не выдержало. Врач сказал, что остановка сердца.
— Был жесткий допрос?
— Нет, еще не было серьезных допросов. Может быть, он сам остановил свое сердце.
— Такое возможно?
— Он был знаток восточной медицины. В Тибете изучал йогу, в Индии искусство магов. Есть несколько способов самоубийств, когда усилием собственной воли отключаются сердце и мозг.
— Ты сказал, он был специалистом психологической войны. Значит ли это, что управление путчем велось с помощью парапсихологии?
— Мне трудно сказать. Толпа — это не разум, это желудок. Она не слышит слов, она слышит сигналы, пробуждающие рефлексы. Я не знаю, можно ли управлять миром с помощью заклинаний. Но можно поставить на крышах десяток громкоговорителей, выкликающих «Аллах акбар!», и держать в возбуждении многотысячный город.
Они прошли коридором, где однообразно и немо повторялись железные двери камер с одинаковыми стальными замками. В холодном воздухе стоял запах железа, под тусклыми лампами скопился недвижный железный туман, словно тяжелый ледяной металл испарялся и легкие во время дыхания покрывались изнутри металлической пудрой.
Молчаливый охранник со связкой ключей на хромированном кольце по знаку Нимата отворил одну из камер. Белосельцев, войдя, увидел в желтом пятне липкого света железную, привинченную к полу кровать, на ней, поверх одеяла, лежал Виньяр. Руки его были вытянуты вдоль тела, ноги в носках разведены, остроносое лицо с выпуклыми закрытыми веками было обращено к потолку, желтело, как кусок несвежего сыра. Длинные склеенные губы презрительно улыбались, словно он презирал этот нелепый, грубо-материальный мир, предсказуемый в своих законах и проявлениях, глухой к тонким энергиям ума, невосприимчивый к игре, красоте. Он, Виньяр, играл этим миром, направляя в него точные команды и импульсы, побуждая к насилию, к покорности, к слепому разрушению, к бунту. Когда этот сбесившийся мир вышел из-под контроля, кинулся на него самого, схватил в свои железные когти, бросил на железную кровать, закрыл на железный замок, грозил унижением, мукой, он ускользнул от него, бесплотно пролетел сквозь камень тюрьмы, оставив в холодной камере, на грязном одеяле бренную ненужную плоть, презрительную улыбку, которую приберег для него, Белосельцева, предвидя его появление.
— Мы его вели очень долго, — сказал Нимат. — Еще с Пакистана. В нашем досье есть снимки, где он в одеянии дервиша молится в мечети Исламабада. В одежде торговца толчется на рынке в Равалпинде. Сидит, полуголый, с проститутками в дешевом публичном доме в Карачи. Присутствует при казни нашего разведчика в учебном лагере под Пешаваром. Он владел обширной сетью в Кабуле и в Кандагаре. Его смерть — большая для нас потеря.
Белосельцев смотрел на мертвеца, испытывая странное, похожее на сострадание чувство. Это чувство лишь отчасти касалось Виньяра, было направлено на него самого, Белосельцева. Это он, Белосельцев, постаревший, изнуренный, пройдя по огромным кругам, запечатлев свой лик на фоне мечетей и пагод, изведав сладкий ужас растления, пьянящий азарт игры, молитвенную надежду на чудо, лежал бездыханный в каменном застенке врага, улыбкой презрения встречая гостей, обманув, ускользнув от допросов и пыток сквозь тончайший световод, соединяющий душу и небо. Летал теперь в вышине, ныряя в синей прохладе, как ангел, над каменным солнцем тюрьмы, счастливый, бессмертный, оставив врагам бесчувственную холодную плоть.