— Устал, — Виньяр сделал глоток, выпивая вместе с виски остатки льда. — Сердце болит. Вы — молодой человек, еще полны азарта познания. А я старый сердечник. Мне пора на покой. Думаю, это моя последняя деловая поездка. Напишу в «Монд» обещанные репортажи и, пожалуй, распрощаюсь с журналистикой. Поселюсь в моей родовой деревне под Туром. Никого, одиночество, только книги, которые ждут меня долгие годы в надежде, что я их прочитаю. Быть может, я напишу мою собственную книгу. Расскажу, что видел за жизнь. Какие огромные вопросы ставила передо мной эта жизнь. Какие слабые ответы я давал на эти вопросы. Бог, мироздание, смысл бытия. Ведь это очень по-русски, не так ли? И как знать, вдруг вы посетите Францию и вам захочется узнать, как сложился остаток жизни у человека, с которым вы сидели в Кабуле и пили виски, глядя, как приземляются советские военные транспорты, и о чем-то непринужденно болтали!
Он достал визитную карточку, положил перед Белосельцевым. Тот достал свою. Оба они обменялись адресами газет, с которыми не были связаны. Вышли из бара. Нарядный декоративный пуштун улыбнулся им у дверей, умоляюще указал на витрины, где лежали старинные сабли, женские ожерелья, браслеты. Виньяр пожал Белосельцеву руку. Он побледнел, видно, и впрямь у него болело сердце. Они расселись по машинам и некоторое время ехали рядом. Потом француз свернул в квартал Шахри-Нау, а Белосельцев рассеянно катил по Кабулу, не понимая, зачем Виньяр упоминул разведчика Дженсона Ли. Что значило это послание. Какое продолжение будет иметь их встреча. И кто, безымянный, из синего неба, из красных виноградников, из корявой чинары с перелетавшими серебристыми горлинками, слушал их беседу с французом.
Предобеденный город пестрел и клубился, глиняно-сухой, пыльно-цветастый, среди острых заснеженных гребней Асман и Ширдарвази с остатками крепостных стен, темневших высоко в синеве. Жестяные ряды наполняли улицу грохотом молотков, наковален, грудами изготовленных корыт и лоханей, витых железных кроватей. Жестянщик из открытых дверей послал металлический отсвет, сгибая кровельный лист. Дровяные склады в розовых свежих поленницах, с аккуратными кипами слег и жердей, дохнули смоляным ароматом. Босой хазареец, напрягая голую грудь, вывозил двуколку, груженную кладью корявых древесных обрубков.
Белосельцев объехал парк Зарнигар, плотно утоптанный, глинобитный, где собирались люди, усаживались на корточки под безлистыми деревьями, торговали книгами, старой одеждой, литографиями с видами мусульманских святынь. Вывернул на набережную Лабдарья. За парапетом обмелевший, мутно-шоколадный поток лился среди сорных груд. Женщины полоскали в нем разноцветные тряпки, торговцы овощами полоскали пучки редиски, и они, малиново-белые и блестящие, ложились на деревянные подносы. Мечеть Шахе-Дошамшира, куда обычно ходили офицеры афганской армии, была открыта, у входа толпился народ. Два старика, белоснежных, пышных, выходили из темных дверей мечети.
Стиснутый толпой, чувствуя, как бьют по машине концы развевающихся накидок, Белосельцев миновал черно-цветастый, клубящийся комок рынка с чешуйчатой зеленью минарета Пули-Хишти. И мгновенно, мимолетно возникло: где-то здесь, в толпе, на прошлой неделе был зарезан чех. Лежал в грязи, в луже крови, с нуристанским ножом в спине.
Дворец Республики с зубцами и башнями был в тени. Белосельцев успел разглядеть хохочущих солдат-афганцев, окруживших старинные пушки в нишах, и зеленый, с задранным орудием, превращенный в памятник танк Ватанджара, отбрасывающий с постамента длинную тень. Миновал угловую башню с бойницами в солнечном морозном сверкании. Вновь ехал в голубых дымах разведенных жаровен, над которыми торговцы что есть мочи махали соломенными опахалами, сыпали из совков красные угли, клали мясные гроздья, пронзенные остриями. Хлебопеки выхватывали из глубоких печей раскаленные плоские лепешки. И было во всем такое кишение жизни, устойчиво-пестрый, легкомысленный вековечный уклад, не вязавшийся с недавней пресс-конференцией, вертолетами, уходившими за горы с грузом ракет и снарядов, с громадными транспортами, летящими из-за хребтов, выгружавшими войска и оружие. Белосельцев нес в себе эту двойственность. Любовался обманчивым зрелищем восточного города, где в грязной ночлежке, повязанный рыхлой чалмой, укрывшись до бровей покрывалом, притаился американский разведчик Дженсон Ли. Готовит взрыв хазарейского бунта.
Прямая, как луч, Дарульамман пробивала сплетенную в вершинах аллею огромных деревьев. Сквозила вдали туманным желтым дворцом. Многие деревья были испорчены, умерщвлены аккуратными ударами кетменей, ободравших кору вокруг могучих стволов. Теперь, с наступлением холодов, к засохшим деревьям сходились семьи из соседних лачуг. Валили, распиливали, уносили в дома, не оставляя на земле даже сухих семян и мороженых почек. Все предавалось огню. У коротких торчащих пней сидели дети и тяжелыми топорами откалывали малые щепки. Когда пень ровнялся с землей, дети начинали копать, вырывали корни до глубоких подземных отростков. Где недавно стояло огромное дерево, там зияла глубокая яма. Дрова, привозимые с гор, теперь поступали с перебоями. Были в той же цене, что и хлеб.
Белосельцев миновал советское посольство, куда несколько раз являлся на встречу с резидентом и для передачи шифровок в Центр. Чугунные ворота медленно раздвигались, пропуская вовнутрь черную «Волгу». Миновал желтый помпезный, версальского вида шахский дворец Каср Амманула, где размещалось Министерство обороны. Зеленые, устаревшей конструкции бронетранспортеры застыли у входа. Замерзшие солдаты стояли в корытообразных, лишенных верха броневиках, опустив до глаз матерчатые вислые шапки.
Город внезапно кончился. Среди сухих прокаленных осыпей и сверкания снегов открылся Тадж, янтарный, парящий, окруженный прозрачными тенями деревьев. Белосельцев, сбавив скорость, смотрел сквозь стекло на Дворец, недавнюю резиденцию Амина, где прошла ударная волна недавнего штурма и где поджидал его подполковник Мартынов, обещая познакомить с афганским командиром корпуса — Белосельцева интересовало положение в афганской армии.
При въезде в аллею афганский часовой, сделав заученно зверское лицо, выбросил штык вперед, уперев его в радиатор машины. Другой подошел к дверце. Белосельцев протянул ему журналистскую карту, но тот, не умея читать, тревожно водил белками, заглядывая в глубь машины.
— Шурави!.. Советский!.. — втолковывал ему Белосельцев, переходя на фарси. — Меня ждет в штабе полковник Азис!
Из-за деревьев показался молодой щеголеватый лейтенант. Усы его с черным стеклянным блеском казались изделием стеклодува. Новая фуражка сияла красным афганским гербом. Он взял у солдата карту. Лицо его осветилось счастливой, яркой улыбкой, созвучно солнечным снегам на горах. Козырнул, возвращая карту, с наслаждением картавя:
— Товалис!.. Джурналис!.. Поджалюста!.. Полковник Азис!.. — и, подсев на сиденье, указывая вверх по серпантину рукой, затянутой в белую перчатку, сопровождал машину до самого портала Дворца, где встретил Белосельцева подполковник Мартынов, выскочив на холод в полевой телогрейке.
После их совместной поездки по Салангу, в колонне тракторов, они виделись лишь однажды, мельком, в аэропорту, куда Мартынов приезжал принимать груз для штаба армии — огромные зеленые ящики с заводской маркировкой. Солдаты грузили ящики в кузов, Мартынов, покрикивая, следил за сохранностью груза. Они обнялись, обменялись пустяками и уговорились встретиться в Хадже, где в разгромленных комнатах, среди битого стекла и обугленной мебели обустраивался штаб советского ограниченного контингента.