Надир завороженно смотрел на дворец. Это было его родовое гнездо, где он родился и рос, где отец сажал на колени его и брата Насима, и они скакали на отцовских коленях, хохоча, поддерживая и обнимая друг друга. Там были старые мягкие ковры, на которых они с братом играли, вольер, где гуляли величавые бирюзово-золотые павлины. Лежали в дальнем углу их поломанные деревянные кони. Туда, к родовому гнезду, где жил его враг, направлял вертолеты Надир.
Он уселся в кабину, на железную штангу, между первым и вторым пилотом. Наклонялся к Занджиру, наводил вертолет.
Прямо по курсу увеличивался, вырастал дворец, круглился лазурный купол. И в его синеву, в переливы изразцов, в резные проемы и окна пустил вертолет сноп реактивных снарядов. Черные клинья прянули с вертолета, превратились в красные, удалявшиеся угли, проломили купол, вырвали из него дым и пепел, проникли в глубь дворца, и там, разрываясь шарами огня, сжигали переборки и стены, ковры и резные двери, фарфоровую посуду в шкафах, стеклянные сосуды и лампы, раскалывали дом на хрупкие ломти. Надир, безумный, озаренный пламенем, выбрасывал вперед сжатые остро ладони, словно вталкивал в свое родовое гнездовье снаряды и пули. На его беззвучно кричащих губах дышало ненавистное слово: «Брат!»
Они улетали обратно, оставляя за собой пожарище, синий проломленный купол с черной дымной дырой.
Вернулись в Джелалабад. Прилетевший из Кабула транспорт, собираясь в обратный путь, стоял под погрузкой. На него успел Белосельцев, захватив из ХАД свой дорожный баул, получив от Надира в подарок комплект афганской одежды — плоскую, похожую на ржаную коврижку шапочку, долгополую рубаху, нежно-голубые шаровары и полотняную накидку. Там же они узнали, что Мартынов с бронегруппой отбыл в Кабул, сопровождая колонну «КамАЗов». Стоя под крылом самолета, они простились с Надиром. Пожимая его длинную сухую ладонь, Белосельцев почувствовал, что Надир рад его отъезду, провожает его с облегчением.
Отставной генерал Белосельцев не открывал веки, не пускал в себя мутный начинавшийся день. Его утренние пробуждения были медленными, вялыми, как пятно туманного грязного света. Все его внутренние утомленные механизмы неохотно, с трудом начинали убыстрять свое кружение, разгоняя ночную ленивую кровь, изгоняя из сознания слоистые, как дым, сновидения. Он искал ту мысль и то обжигающее чувство, которые в прежние времена рывком поднимали его из постели, — темный гостиничный номер, красная за окнами заря, плоское глянцевитое дерево африканской саванны, и военная машина урчит за стеной, заря отражается на стволах автоматов.
Теперь в его жизни не было того радостного утреннего удара сердца, с которого начинался день, наполненный риском, успехом, зрелищами боев, картинами природы, женщинами, интеллектуальными спорами, вкусным вином, яростным стремлением в следующий, такой же страстный и увлекательный день. Он не хотел просыпаться, не хотел становиться частью тяжелого, свинцового, чуждого ему мира, где оставался для него узкий, уменьшающийся с каждым разом зазор, в который он, после пробуждения, помещался со своим унынием и бессилием. И надо воспользоваться последними силами духа, последней свежестью переживаний и чувств, — уехать прочь из враждебного города, населенного чужими, враждебными людьми, и в деревне, в одиночестве, на тающих снегах, под хрупкими весенними звездами очнуться от огромного толчка, которым была вся его жизнь. Нащупать в ней таинственную гармонию смерти, с какой уходят из бытия бессловесные деревья, лесные звери, весенние снега. На ладье античного перевозчика, на маленькой псковской долбленке, смиренно переплыть на другую сторону озера, где низкая туманная пойма, копны сырого сена, в старицах крякают утки и в белом завитке тумана пасется табун лошадей.
Лежа в постели, облучаемый ровным мерцанием бабочек, Белосельцев приводил в порядок мысли, с которыми заснул накануне и которые были растрепаны ветрами ночных сновидений.
Его встречи с Имбирцевым, Ивлевым и агентом МОССАДа Кучелем были инициированы из единого центра. Этим центром был старый товарищ Чичагов, обронивший два слова: «русский ирангейт». Эти опорные два слова промелькнули в речах всех троих. Как клок шерсти осторожного зверя, выдранный острым сучком. Следопыт и охотник, он осторожно выслеживал зверя, находя на ветках деревьев зацепившиеся шерстинки.
Замысел был налицо, но содержание оставалось неясным. Почему Чичагов хотел помочь патриоту Имбирцеву, уберечь его от опасностей, наладить контакт Имбирцева с представителями иранских спецслужб и для этого направил к Имбирцеву его, Белосельцева? Но при этому помог «моссадовцу» Кугелю собрать материал на Имбирцева, готовит его истребление и выбрал для этой цели его же, Белосельцева? Почему Чичагов не хочет разгромить Имбирцева средствами ФСБ, методами контрразведки, а желает устроить скандал, вбросить информацию в Думу через громкое разоблачение Ивлевым? Почему хитроумный Кугель не желает напрямую передать свою папку Ивлеву и придумал Вердыку, создавая лишнее звено отношений? И какая во всем этом роль его, Белосельцева? Где в этих длинных, выстраиваемых цепях отношений присутствует малый незримый отрезок, который приходится на него самого? Это он, Белосельцев, задуман Чичаговым как взрыватель, сквозь сомкнутые клеммы которого пробежит моментальная искра, поднимет в воздух косматую громаду взрыва.
Он лежал в тусклом свете зимнего утра, выискивая в хитросплетениях задуманной Чичаговым комбинации, как в путанице разноцветных проводов детонатора, тот крохотный бесцветный проводок, проходящий сквозь его, Белосельцева, сердце.
Телефонный звонок, как гарпун, ворвался в кабинет и пробил ему лобную кость. Говорил Кугель:
— Не слишком рано, Виктор Андреевич?.. Кто рано встает, тому бог подает!.. А что, если нам сегодня посетить достопочтенного Вердыку Федора Арсентьевича?.. Он ждет не дождется встречи с вами… Если позволите, я за вами заеду и продемонстрирую вам это диво… Вы же знаете, я мастер экспозиции!..
Он рассмеялся заливисто добродушным, счастливым смехом, и Белосельцев вспомнил недавний вернисаж в Центре искусств, танцующие скелеты с бирюзовыми глазами восторженных младенцев. Дал согласие на встречу.
Вердыка принимал их ближе к вечеру, в конторе одного из московских вещевых рынков, чья деятельность и доход были ему подконтрольны. Он был тучен, с жирными плечами и выпадавшим из рубашки животом, с потной, складчатой шеей, на которой висел небрежно повязанный галстук. Его заплывшие плутоватые глазки мерцали, как черные мокрые камушки. Темные, в крупных завитках волосы прилипли ко лбу. Щеки были распарены и румяны. Весь он дышал открытыми порами, словно только что вышел из бани, где его всласть нахлестали русскими вениками. Глядя на него, хотелось выпить пива. В окошко был виден въезд в рынок, куда медленно, тяжко вползал дымный трейлер с заморским товаром. Открывались бесчисленные ряды и лотки с развешанными кожаными куртками, меховыми дубленками, пиджаками, сумками, дорожными чемоданами, турецким и китайским товаром, из-за которого выглядывали бойкие лица кавказских торговцев, шевелилось вязкое толпище покупателей.