К тому времени у меня на руках уже были документы суда о разделе имущества с Мэрилу. Я перепугался не на шутку. Я опасался, что следующим её шагом будет просьба к суду о запрете выезжать мне за пределы Северной Дакоты. Поэтому я помчался домой, собрал вещи и уехал в Калгари на два дня раньше, чем собирался. На работе мне надо было появиться 27-го июня, в день моего рождения.
Первые три года посещений «Анонимных алкоголиков» были самыми тяжёлыми в моей жизни. Я ходил на собрания и не пил, но был глубоко несчастлив. Я жил в постоянной тревоге, плохо спал и страдал от депрессии. Детские сказки и выдумки лопались, как мыльные пузыри.
Я больше не верил в доброго Бога. Я больше не верил в Американскую мечту. Мне не было никакого дела до флага, родины и яблочного пирога. Я ненавидел армию и правительство за то, что они засунули нас во Вьетнам. Враг не Вьет Конг. Враг — сама Америка. В школе нас учили быть патриотами и любить свой флаг. Но для меня флаг стал символом убийства, а государство — пиратским кораблём, которым управляет шайка головорезов в костюмах-тройках и дипломами Гарварда в кармане. Я стал ненавидеть свою страну.
Я вернулся с войны порченым.
Иначе сказать не могу. Я превратился в безбашенного придурка и понимал это.
Война, насколько я понимаю, внесла свою лепту и в неудавшуюся карьеру, и в разрушенную семью, и в отравленную жизнь. Я не возлагаю всю вину только на Вьетнам, но Вьетнам оказался существенной частью мозаики и прямо или косвенно был тесно связан с негативными сторонами моей жизни: алкоголизмом, разводами, трудностями общения, посттравматическим синдромом и финансовой несостоятельностью.
Через пять лет после Вьетнама я чувствовал, что приблизился к самому краю. Сильно сомневаюсь, что смог бы выдержать ещё одну беду. Нервы были ни к чёрту. Стресс переполнял меня, любая мелочь выводила из себя. В иные дни я был способен только сражаться со стрессом, чтобы мой Вьетнам не вырвался наружу.
Я вернулся в Америку, которая стала безобразной. Раньше я ещё худо-бедно справлялся с внутренним давлением с помощью алкоголя. Но теперь я не мог и этого. Я пытался подавить ВСЕ свои чувства и вести себя как нормальный человек. Но я не был нормальным человеком. И от этого мне становилось только хуже.
Я боялся того, что сидело внутри меня. Я страшился боли. Ярости и чувства вины, жалости и растерянности. Жестокости и безумия.
Я чувствовал вину перед Дэнни и Крисом за то, что не был с ними до конца. Я чувствовал вину просто за то, что остался жив.
Меня злило, что мы убивали. Я приходил в ярость от того, что участвовал в войне, в которой руками американцев были уничтожены тысячи невинных людей. Меня раздражало, что столько молодых парней погибло ни за что. Меня трясло от того, как общество отнеслось к ветеранам Вьетнама.
Американцы не хотели разбираться в войне. Они отворачивались от неприятностей, словно их не существовало. Это был самый жестокий удар.
Сейчас на дворе 1994-й год, и я думаю, что страна по-прежнему отвергает Вьетнам и то, что он сделал… не только с теми, кто там воевал, но со всей нацией, со всеми нами.
Полстраны говорило, что мы проиграли войну, другая половина заявляла, что только идиоты могли в неё ввязаться. Америка, как и мы, изменилась после этой войны, и не в лучшую сторону. Но одно можно сказать наверняка: пути назад нет.
Меня выводила из себя сочинённая военными концепция победы: соотношение потерь с обеих сторон. Меня возмущало лечение, которое я получил в госпитале для ветеранов. Я заслуживал лучшего. Гораздо лучшего. Мы все этого заслуживали…
И не с кем было словом перемолвиться. Я вынужден был хоронить всё это дерьмо в себе, оно мучило меня, и я срывался в запой. Я даже не хотел думать обо всём этом. Думать об этом было для меня невыносимо.
Война разбила мои иллюзии о патриотизме, долге, чести, стране. Обратила в пепел мои иллюзии о человечности. Уничтожила иллюзии об обязанностях гражданина. Из-за неё я перестал мыслить о себе как об американце. Она сокрушила мои иллюзии о Боге, церкви и самом понятии христианина. Кто-то назовёт это прогрессивной формой просвещённости, но…
Я растерялся. Не имея ни компаса, ни киля, ни руля, ни навигационных карт, я пытался вести чёлн моей жизни по звёздам. Я пробовал опереться на старые моральные ценности, но они больше не действовали и постепенно сошли на нет, оставив меня один на один с одиночеством и безумием.
Ты толкуешь мне о Джоне Ф. Кеннеди? Ты толкуешь мне о том, что я могу сделать для своей страны?
Да хрен с ним, с Кеннеди! Хрен с вашей Америкой Распрекрасной! Я сваливаю…
Горько и обидно было возвращаться домой. Во многих отношениях мир оказался хуже войны, и выживать в нём было трудней. Я ехал домой и думал, что за хрень со мной приключилась, в какой такой пакости я извозился против своей воли. Я растерял ориентиры. Я не мог ни с кем сдружиться. Моими друзьями были ветераны, но после возвращения я потерял с ними всякую связь. Никого не осталось. Всех разбросало по дальним уголкам.
Война в корне изменила меня. Другие ребята, те, кто там не бывал, казались мне девственниками с сопливыми представлениями о мужественности, школьниками, играющими в грубых мачо. Я больше не чувствовал себя частицей американского общества. А после того, что увидел по возвращении, я понял, что и не хочу быть ею. Мне не нужно было то, к чему стремились эти люди: ни жены, ни семьи, ни работы, ни дома в пригороде, ни членства в каком-нибудь обществе, ни микроавтобуса, ни спортивного автомобиля и ни отпуска в Европе или Мексике.
Эти декорации нагоняли на меня смертельную тоску. Червь беспокойства грыз меня, я не мог усидеть на месте. Меня несло. Из офиса в офис, из штата в штат, от женщины к женщине, из страны в страну, пока огни проплывающих мимо городов не слились в калейдоскоп ярких карнавальных огней.
За всё время лечения от алкоголизма ни один из врачей — НИ ОДИН — ни разу не спросил меня о том, что я думаю о Вьетнаме, что я там видел и делал. Сам же я пытался спрятаться от этого и не собирался ничего рассказывать по собственной инициативе. Подумать только! Но мне нужно было начать осмысление этой войны. Что знали люди о Вьетнаме? Странная война в далёкой стране. Никому не было до неё никакого дела, кроме парней, которые там воевали и умирали. И всем нам приходилось держать её глубоко внутри себя, потому что — видит Бог — на родине никто о ней и слышать не хотел.
Мне было страшно до смерти обращаться к войне и к гневу, бомбой тикавшему во мне.
Я устал от Америки и посчитал, что в Канаде будет лучше. Другая работа, другая страна. А вдруг, подумал я, случится там со мной какое-нибудь маленькое приключение.
Если ж нет, то хоть на выходные дам волю своему члену.
В июне 1972-го я иммигрировал в Канаду. Мне понравилось работать в Калгари, «воротах», ведущих в канадские Скалистые горы. Тогда в городе было около 400 тысяч жителей, и вечерами я мог спокойно гулять, не опасаясь быть ограбленным. Для меня это было важно. Потому что даже тогда таких безопасных городов в Америке было немного.