«Расцвета-али яблани и груши, паплыли-и туманы…»
Его окликнули:
— Болота, пошли с нами, водки пожрем.
— «Выхади-ила на берег Катюша…»
А пойдем… Ванька, за раками поедем? Да не нынче. Как тогда, помнишь? — и пошел Болотников старший с компанией, пошатываясь и подпевая себе под нос про берег крутой и орла степного сизого.
Шурочка засобиралась идти.
— Пойду я, там Ленчик, сына… у мамы моей. Он не любит когда меня долго нет, — и будто вспомнила важное: — Вань, ты жалей мать. Она и по тебе переживает, думаешь, не понимает, как ты намаялся?
И сказала она последние слова так, будто все переживания материны знакомы ей, и показалось Ивану, что сама она за него печется. А почему? Да кто так сходу поймет бабью душу, страдания ее — печали? Молод Иван — ему рано пока разбираться в таких житейских тонкостях.
— Ну, с приездом тебя, слава богу, пойду.
Иван решился.
— Ты… это… провожу что ль?
Шурочка замерла на вздохе, шагнула с крыльца.
— Чего уж, два дома идти… Ну, впрочем, как пожелаешь.
Они пошли по улице. Может, и угнетало обоих неловкое молчание, но вечер был один из таких, когда не нужно слов. И ночь завладела миром. Сонным, ленивым брехом перекликались дворовые собаки, замычала корова, где-то рявкнул и заглох мотоциклетный мотор. Ветер утих, и недвижимый, уставший от дневной суеты воздух наполнился запахом цветущих акаций. Отпели соловьи свои любовные трели. Стихли звуки. Птица-ночь вольно раскинула свои черные с крапинами ранних звезд крылья.
Они шли медленно.
Иван взял Шурочку бережно под локоть.
— Кочки, ямы. Витька по грязи вечно нароет своей «буханкой», — вроде как оправдался Иван.
Мимо Болотниковых двора прошли, и уже вслед им неожиданно в наступившей ночной тишине брехнул цепной кобель Шалый — дурной, короткохвостый азиат. Шурочка ойкнула и прижалась к Ивану.
— Кобелина чертов! Вся порода у них такая брехучая! Как иду, знает, а все одно кидается… Что ты, что…
Иван, воспользовавшись моментом, вдруг с силой обхватил Шурочку, притянул к себе. Поискав губы, нашел быстро — впился в них жадно, будто боялся, что отнимут у него, не разрешат…
…Уснули они, когда отголосились третьи петухи, а на улице младший Витька Болотников завел и прокатил под окнами тарахтучую «буханку».
Когда Иван открыл глаза, Шурочки рядом не было.
Хлопнула дверь где-то в доме — пахнуло стряпней с кухни.
Иван потянулся. За стенкой послышались голоса, один детский. Иван подумал: Шурочкина мать Ленчика привела. Стало ему неловко: задрал одеяло до подбородка.
Шурочка вошла в комнату с кружкой в руке.
Иван сощурился, вроде как со света. Она присела на кровать.
— Выпьешь? — Иван скривился. — Не бойся, не похмелка. Молока холодного тебе принесла. Я пьяниц страсть как не люблю.
Иван глотнул из кружки, и от затылка оттянуло тяжесть. Допил большими жадными глотками.
— Сама-то вчера… Тебе на работу?
— Ну-у! В кои то веке… Какая работа? Сегодня ж воскресение, — она ласково ткнула его в лоб. — Проснулся… А ты полежи еще. Или твои искать станут?
— Чего станут, я малой что ли?
Шурочка улыбнулась, потянувшись, полной белой рукой провела по одеялу, где был живот Иванов.
— Дурачок ты. Вы ж для матери всегда малые. А тебе покушать надо, а то и вояка из тебя теперь никакой, да и работник… — она еще раз критически глянула на всего Ивана, и закраснелось ее лицо. — Хотя нет, работник из тебя получится.
Слова эти смутили Ивана окончательно. Он кивнул Шурочке на стул, где лежала одежда. Сказал, что пойдет, что пора уже. Да и пацан может увидеть его.
— Ни к чему это, — Иван заискал глазами. — Рубашка где?
— Поглажу, подождешь? Ой, там утюг у меня!.. Я скоро. Посиди пока, вон телевизор включи.
— Мать что ль не выгладит? — насупился Иван. Неудобно, конфузливо ему стало, но приятно, черт возьми.
— Мятая просто. Мне ж не сложно. Я быстро.
И сказала это Шурочка так, словно вину за собой чувствовала, будто оправдывалась перед Иваном за вчерашнюю свою бабью слабость. И не винила сама его, что он воспользовался ею, а только просила взглядом не думать о плохом, что плохого кругом мести — не вымести. И чего себя мучить? Случилось, так случилось: люди они взрослые, самостоятельные.
После уж оделся Иван в глаженое, жадно, как ночью, поцеловав Шурочку в теплые губы, прячась от Ленчика, пошел к себе.
Хотел Иван незаметно пройти, да сразу завалиться спать. Но мать ждала его. На столе разложила порезанный крупно хлеб, масло в масленке, молоко. На плите шкварчит в кастрюльке.
— Позавтракай, сынок, — сказала и закружилась от стола к плите, кашу ему в тарелку стала класть. — С пшенца, на масле. Кушай, сынок.
Ивана довольный, что мать не пытает его расспросами, схватился за ложку, обжигаясь, стал глотать кашу.
— С краюшку подбирай, горячее, ожжешься, — и спросила все-таки: — У Шуры был?
Иван набил полный рот, запил молоком. Кивнул неопределенно и снова носом в тарелку. Мать стояла рядом, сложив руки под грудью, как тогда с Жоркиной фотографией.
— Ты знаешь, а Шура девушка не плохая, — мать сделалась задумчивой, и морщинка через лоб потянулась. — Не везет только ей в жизни. Мужик ей попался — гадкий человек. Бил ее. Кому ж хорошо так жить? Разошлись… Она считай два года без мужа, одна. Ленчику ейному шесть скоро. Он мальчик воспитанный. Вообще, семья ихняя приличная.
Мать хотела еще подложить каши, но Иван замотал головой — не лезет больше.
— Ты ешь, сына. Оссподи, а щеки-то! Аж светится сквозь.
К вечеру засобирался Иван: надел глаженное Шурочкой и пошел не мимо Болотниковых двора, а в обход через зады, по соседней улице. Болоту встретишь — не отобьешься тогда от стакана.
Шурочка отправила мальца к матери. Они пили чай и ждали ночи. И ночью все было так, как мечталось Ивану…
На третий день Иван встретился с Ленчиком, столкнулись нос к носу во дворе. Ленчик губу выпятил:
— А мамы нету. Она за мааком ушла.
Ленчик ухоженный: рубашонка на нем в клетку, воротнички в стороны аккуратно разглажены, ботиночки тупоносые. Похолодало. Ленчик нараспашку. Хлобыстает его ветер, под рубашонку задувает.
— Простудишься, — сказал Иван мальчугану, вроде как, вместо «здрасте».
Ленчик надулся, но с места не двинулся. Кулачки сунул в карманы. Сзади скрипнула калитка. Иван обернулся. Шурочка опустила под ноги бидон с оббитыми боками.