— Не выживет пацан, — угрюмо произнес капитан Лавров.
— Да, думаю, он и до утра не дотянет, — согласился с ним старлей Голубев.
Среди хирургов не было старлея Варшавского, который был ранен во время зимнего налета боевиков на медсанбат и теперь после выздоровления находился в отпуске. Он был прекрасным диагностом, и мы бы сейчас с удовольствием выслушали его мнение.
— Что будем делать? — спросил Плетнев.
Меня охватило отчаяние.
— Надо спасать мальчика! — чуть не закричал я. — Спасать…
Мы начали с рентгеновского обследования, которое показало, что в берцовой кости Керима сформировалась гнойная полость, что и стало причиной развития маловирулентной стафилококковой инфекции, приведшей к тяжелому сепсису. Беда, одним словом!
— Да, положение серьезное, — задумчиво проговорил Плетнев.
— Вот именно, — вздохнул Лавров.
Мы стали обсуждать план наших дальнейших действий и пришли к выводу, что необходимо немедленно делать операцию. Плетнев был среди нас самым квалифицированным хирургом, поэтому оперировать мальчика мы попросили его, а сами заняли место ассистентов.
Операция длилась долго. Мальчик был в коме и слабел на глазах. Мы делали все, чтобы не потерять его. Какие замечательные люди, думал я. Такие не оставят человека в беде, такие сделают все, чтобы помочь ему. Костьми лягут, но помогут. Если бы у меня был сын, я бы хотел, чтобы он был похож на них. Но я несчастный человек, потому что у меня нет сына. А почему, собственно, нет? Мне вдруг стало казаться, что Керим и есть мой сын, который умирал на моих глазах и которого я пытался спасти. При этой мысли меня бросило в жар. Господи, о чем это я? Что со мной происходит? У меня закружилась голова. Наверное, я очень сильно устал, подумал. Надо бы отдохнуть, но разве на войне отдохнешь?
А потом мы сидели за столом и пили неразведенный спирт. Плетневу показалось, что я выгляжу неважно, и он покачал головой.
— Тебе бы на море отдохнуть, — сказал он. — Давно в отпуске не был?
Я махнул рукой, дескать, стоит ли сейчас об этом говорить.
— Вот-вот, — усмехнулся майор. — А старость придет, начнешь думать: и откуда это у меня болячки взялись?
— До старости еще дожить надо, — сказал я.
В общем-то, он был прав: я совершенно не думал о себе. Хотя, если хорошенько поразмыслить, я поступал правильно: в противном случае я бы, наверно, сошел с ума. Постоянные душевные и физические нагрузки помогали мне забыться.
Рядом со мной стояла незамысловатая армейская закуска: банка тушенки, две порезанные на части луковицы и краюха черствого хлеба, — но я даже не подумал притронуться к ней. Я хотел, чтобы спирт поскорее ударил мне в голову, — в таком состоянии совершенно не чувствуешь боли. Я пил молча и все время думал о Кериме. Что-то будет с ним?
Когда я наконец опьянел, товарищи помогли мне добраться до постели, и я уснул.
Я спал долго. Коллеги решили не тревожить меня — пусть, дескать, выспится, — и я проспал почти до обеда. Когда я встал, то первым делом отправился навестить Керима.
— Ничего определенного, — сказал мне попавшийся навстречу Лавров.
Я вошел в палатку, где лежал Керим. Тот был без сознания. Глаза ввалились, лицо осунулось, губы были почти фиолетовыми, как будто он, как это бывает часто в детстве, перекупался в холодной воде. Все это не предвещало ничего хорошего.
В хозяйстве Плетнева я пробыл два дня. За это время состояние Керима не улучшилось — он по-прежнему находился в коме. Так что в свою часть я возвращался в совершенно подавленном настроении. Я бы вообще не уехал, но в полку ждали комиссию, и мне надлежало быть на месте. Правда, для себя я решил твердо: при первой же возможности брошу все и уеду в медсанбат.
— Ну, как там твой джигит? — увидев меня, спросил начфин Макаров.
— Спасибо, хреново.
— Понятно, — протянул он. — И все-таки?
— Если по правде, то очень хреново…
Потом я занимался делами. А когда приехала комиссия, мне вместе с остальными начальниками служб приходилось целыми днями сопровождать высоких гостей. А по вечерам мы вместе с проверяющими пили в офицерской столовой горькую и одновременно обсуждали полковые дела. Комиссию возглавлял некий полковник по фамилии Кузюкин, который, как выяснилось, очень любил кавказские вина. Чтобы ублажить этого, как выразился «полкан», «хренова извращенца», наши тыловики даже выезжали в Грузию, откуда привезли целый букет вин. Чего тут только не было! И «Хванчкара», и «Салхино», и «Мукузани», и «Ахашени» с «Киндзмараули»… Все пили водку, а «извращенец» в полковничьих погонах только вино, при этом не переставая нахваливать его. Было видно, что он доволен приемом. Я смотрел на этого толстого человека с выкатившимися из орбит глазами и гадал, какой болезнью он страдает. В конце концов, я пришел к выводу, что у него водянка.
— Видишь, какого пижона к нам занесло? — увидав, с каким интересом я разглядываю Кузюкина, шепнул мне как-то во время застолья Червоненко. — Кстати, слышал такой анекдот? Красное вино полезно для здоровья. А здоровье нужно для того, чтобы пить водку.
— Но этот-то водку не пьет, — усмехаюсь я.
— Вот я и говорю, пижон…
Когда комиссия уехала, я засобирался в медсанбат. «Полкан» был в хорошем настроении и не стал препятствовать. Он считал, что пожинать плоды высоких проверок куда приятнее, чем жить в их ожидании, поэтому для него отъезд гостей был праздником.
Перед тем как оставить полк, я решил заглянуть в аул. А тут вдруг мой заместитель Ваня Савельев загоношился. Не пущу, мол, одного — и все тут. Решил ехать вместе со мной. Я запротестовал. Да ничего со мной не случится, говорю ему, а он: это, мол, как сказать. И вообще, мол, береженого Бог бережет. Чеченцы на исходе зимы у-ух и лютые, поэтому ехать в одиночку нельзя. Но я все-таки не взял его с собой. Тебе, говорю, завтра снова в горы идти, так что отдыхай.
До аула я добрался на своих двоих. После здешней отвратительной сырой зимы было очень заманчиво пройтись по свежему воздуху. Дождь третьего дня прекратился, и на промытом, словно оконное стекло, небе появилось яркое весеннее солнышко. Я шел, и во мне потихоньку рождался давно забытый уже восторг жизни. Мимо пролетела первая в этом году бабочка, где-то в вышине пел свою трепетную песню жаворонок, а со стороны аула доносилось до меня веселое ржание лошади. Все живое радостно воспринимало приход весны, все живое стремилось к жизни. Вот оно, счастье земное, подумал я. Только ради этого стоит жить на свете.
Мне вдруг на память пришла одна недобрая история. В городе, где я служил, как-то ночью повесился начальник дорожного управления. Накануне его вызвал вновь избранный городской голова, после чего он возвратился домой бледный как полотно. Потом прошел слушок, что городской голова пообещал отдать его под суд за то, что тот вместе со своими подчиненными воровал государственные средства, на которые были построены дорогие особняки. Так оно, в общем-то, наверное, и было, но люди пожалели самоубийцу. Ну и дурак же ты, мил человек! — сказали. Кто тебя в петлю-то толкал? Да никто! Ну пошумел голова, постращал — на этом все бы и закончилось. Не мог ты утра дождаться, что ли? Утром вышел бы на крыльцо своего просторного особняка, взглянул бы на весеннее небо, послушал бы пение птиц — и никогда бы, ни-ко-гда не взял в руки веревку. Разве, мол, есть что-то ценнее в жизни, чем сама жизнь?