Вступление Мадатова в Елизаветполь было торжественно. Все христианское население, духовенство в белых рясах с хоругвями и крестами вышли навстречу русским войскам. Жители подносили солдатам хлеб, вино, бросались к ногам. Колонны остановились. Мадатов, сойдя с коня, попросил отслужить благодарственный молебен. Все ожило в мрачном перед тем Елизаветполе, везде раздавались радостные крики, приветствующие российского генерала.
Менее других пострадало армянское население, оно и радовалось больше всех. Когда персы заняли город, армяне обещали им служить, но в свой форштадт их не пустили. А когда с приближением русских войск Назар-Али-хан предложил армянам перенести свои ценности в цитадель якобы для охраны, они не согласились. Не то что татары: те поддались на уговоры персов и с их бегством лишились всего. Татарский старшина потом так и сказал: дураки были, надо теперь в голова дыра вертеть и новые мозги лить.
Мадатов отправил донесение в Тифлис об одержанной победе, где испрашивал распоряжения о дальнейших действиях. Сам же, как и предполагал ранее, намеревался двинуться в Шушу на выручку Реута. Однако новые известия заставили повременить с первоначальным намерением. Разведка донесла, что Аббас-Мирза, взбешенный известием об оставлении Елизаветполя, обрушил на Назар-Али-хана страшный гнев. Он приказал одеть его в женское платье, намазать бороду кислым молоком, посадить на осла лицом к хвосту и в таком виде провезти перед фронтом армии. Преподав такой урок, он будто пообещал показать всем, как нужно воевать с презренными гяурами, и, сняв осаду с Шуши, сам двинулся к Елизаветполю. Мадатов был вынужден вывести войска из города, так как там нельзя было оставаться из-за недостатка воды, а более того из-за невозможности маневра, что так любил отважный генерал. Он послал новое извещение в Тифлис и, дав приказ подчиненным войскам собираться в лагере, стал готовиться к сражению с персидской армией.
В эти первые дни сентября события следовали одно за другим, обстановка менялась кардинальным образом. Тифлис принимал все новые войска: вслед за ширванцами прибыл сводный гвардейский полк, сформированный из лейб-гвардии Московского и Гренадерского полков, принимавших участие в декабрьском бунте, за ним – Нижегородский драгунский полк и более мелкие части. Появилась реальная возможность сформировать уже сейчас достаточно мощную группировку и, не ожидая осенних холодов, отправить ее навстречу Аббас-Мирзе. В таком духе высказался военный совет, собранный Ермоловым, и он был вынужден изменить первоначальные намерения.
Действующий корпус составился из полков: 41-го Егерского, Ширванского пехотного, 7 Кабардинского, Нижегородского драгунского и ряда более мелких частей – всего около 9 тысяч человек. Возглавить его было предложено Паскевичу. Сам же Ермолов оставался в Тифлисе, чтобы принимать поступающие войска и формировать из них новый корпус для действий согласно складывающейся обстановке. Если, скажем, Эриванский сардар вздумает выйти из Дилижанского ущелья, он должен был преградить ему путь. План этот был достаточно рискованным, поскольку не предполагал всех возможных действий противника. Выдвижение этого нового корпуса из кавказской столицы делало ее открытой для разбойных нападений со стороны мятежных горцев, если бы тем удалось сговориться.
Паскевич с готовностью принял предложение Ермолова. Он вообще вел себя так, словно недавней стычки между ними не было. Давая ему указания, Ермолов исходил из того, что Аббас-Мирза находится под Шушой и продолжает ее осаду. При этом указал на три возможных варианта развития событий. Если неприятель, узнав о движении наших войск, выступит навстречу, его следует решительно атаковать, предприняв меры против многочисленной кавалерии персов. Это для нас наименее выгодный вариант. Второй, более предпочтительный, если неприятель останется на месте. Ведь тогда он лишится выгод использования своей кавалерии по условиям местности. В этом случае его нужно атаковать совместно с гарнизоном Шуши. Наконец, самый благоприятный вариант: Аббас-Мирза, устрашившись вашего появления, отступит к Араксу – тогда его нужно преследовать до самой границы.
Паскевич послушно внимал. Указания, состоящие из одних предположений, не заслуживали того, чтобы спорить. Он уже нацеливался на немедленный выход войск и прикидывал, что еще нужно взять в поход. Не верилось, что Ермолов предоставил ему почти все наличные войска. Нет ли в этом какого-нибудь подвоха?
– Зная вас как весьма опытного военачальника, – продолжал Ермолов, – не смею отягощать ваше превосходительство мелочными указаниями. Однако для пользы дела посылаю своего начальника штаба генерала Вельяминова в качестве первого вам помощника. Он хорошо знает местные условия и на первых порах будет чрезвычайно полезен. С ним я посылаю также приказ генералу Мадатову о безусловном вам подчинении. Он человек кавказский и весьма горячий, но уверен, что при своем опыте вы сможете найти с ним общий язык. Информируйте меня о всех своих действиях, а засим – желаю успеха...
– И вот еще что, – услышал Паскевич последние наставления, – ко мне прибыл с донесением поручик Болдин. Он, кажется, толковый офицер, хорошо проявил себя при обороне Шуши, знает тамошнюю обстановку и весьма желает поскорее употребиться в дело. Найдите ему достойное применение...
Из всех поручений главнокомандующего это было самое легкое, и Паскевич согласно наклонил голову. Расстались они вполне миролюбиво.
Паскевич был скор на решения и их исполнение. Уже на следующий день вновь сформированный корпус должен был выступить к Елизаветполю, где намечалось соединение с отрядом генерала Мадатова. Накануне выступления Болдин решил посетить княгиню Мадатову и узнать, не будет ли у нее какой-нибудь передачи для генерала. На самом же деле это был только предлог, чтобы увидеть и попрощаться с боевым товарищем, вернее, подругой.
Дом знаменитого генерала отыскать было нетрудно: о нем знал всякий прохожий. Княгиня Софья Петровна встретила его радушно, она была еще молода, лет тридцати, и красива. Единственно, что выдавало возраст, это плохое зрение, вынуждавшее ее все время прищуриваться. Болдин слышал, что княгиня получила воспитание в Смольнинском институте и до сих пор руководствовалась правилами, которое внушило это милое, но далекое от жизни заведение. Она была чрезмерно доверчивой и считала, что благородный человек никогда не унизится до лжи, чем сам князь, не обремененный образованием и благородным воспитанием, беззастенчиво пользовался.
Наслышанный о подобных странностях княгини, Болдин принялся красноречиво описывать жизнь генерала, с которым расстался несколько дней назад, но скоро заметил, что боевые подвиги мужа ее интересуют мало. Она более всего хотела знать подробности о его здоровье, четко ли выполняет он врачебные предписания, принимает ли снадобья в виде бараньего жира и пчелиного клея, который растворяют в крепком вине. Болдин с готовностью засвидетельствовал добропорядочную жизнь генерала, хотя о подобных снадобьях слышал впервые, впрочем, в одной из составляющих он был вполне уверен и уверенно подтвердил: принимает.
Когда тема о генеральских недугах исчерпалась, Болдин попросил разрешения переговорить с девицей Антониной. Увидев настороженность княгини, поспешил пояснить, что это он сопровождал ее в поездке по горам, в ходе которой они подружились и стали близки... Впрочем, испугался, что будет неверно понят, и поспешно добавил: она теперь для меня belle amie [1] , потом поправился: вернее, ma soeur [2] . Княгиня сделала вид, что не заметила его внезапного смущения и милостиво согласилась при условии, что сама будет присутствовать при их разговоре, ибо, несмотря на приобретенное родство, правила приличия не позволяют оставить молодых людей наедине.