Летать так летать! | Страница: 7

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Отлив… Сейчас все, что таилось и двигалось в темных глубинах, все выступит на поверхность, копошась и высыхая. Восходам везет на бездыханных планетах — там можно увидеть саму идею восхода, его нерастворенный кристалл. Задержите на минуту дыхание, — и я покажу вам… Убираем воздух, и — застыл мрак, застыли звезды, застыла луна… И вдруг — вмерзшие в небо лоснящиеся лысины гор брызнули, как раздавленные, красным по черному лаку неба, кислой терпкостью отзываясь на языке, — и следом — дальний свет на ночной дороге, сотни солнечных лезвий в глаза, в звезды, в луну! Не солнце встает — земля опускается на колени, открывая наблюдателю косматый огненный шар, и ослепительное безмолвие не нарушается щебетом глупых птиц… Возвращаю воздух. Для ее канареечной грудки этой паузы вполне хватило, — но меня нельзя обвинить в равнодушии и в забвении традиций. Сегодня же ночью я переберу и раздвину звездную мозаику, чтобы в самом ее центре зажечь семь ярких голубых звезд — созвездие моей Ктеис. А они — пусть идут…

Смотритель

Иногда, лежа в облитом водой, стремительно сохнущем под жарким солнцем вертолете, автор вел обрывочные записи, которые потом превратились в этот рассказ. Здесь — хаос так и тогда понимаемого счастья. Смесь мирного прошлого, жажды снега, моря, одиночества. Мечта о покое…


Прежде в этом городе часто случалась весна. В марте, когда с высоких крыш сходил снег и солнце прогревало кровельное железо, нельзя было удержаться, чтобы не вскарабкаться по пожарной лестнице. С высоты был виден покинутый город, и в первую свою весну смотритель долго и недоверчиво озирал его в бинокль, пока не убедился в своем одиночестве. Внизу были темные колодцы дворов, сырые стены с обвалами штукатурки и никем не потревоженные за зиму сугробы. А здесь, наверху, из открытых слуховых окон тянуло сухим голубиным пометом, и влажный ветер доносил с реки запах тающего льда…

Когда-то над рекой прогрохотал последний поезд. Уехавший в нем так и не полюбил данный ему город. Он даже попытался описать свою нелюбовь, но оказалось, что город умеет защищаться, — и обломилось служившее десятилетие перо. Можно, конечно, возмутиться: это возмутительно! Зачем же тогда жил и пользовался? Этим небом, этой канализацией… Замечание в оправдание: выбирал не он. Когда-то давно и вдалеке, томясь на отшибе мечтаемой жизни, юная колдунья загадала себе перемену мест. Она просто ткнула пальцем в крутящийся глобус, и (удивляет нечаянный патриотизм: в самом деле, почему не Африка?) подвернувшийся город до сих пор несет на себе этот отпечаток. Ее выросший сын, собрав на борьбу с ленью остатки родовой магии, долго искал выход из этого дактилоскопического лабиринта, — он даже пытался бежать в обход правил, используя туман. Запотевший аквариум пространства, кисельная вязкость, — самое время, одевшись непромокаемо, спуститься по темной лестнице и — кануть… Не удалось ни разу. (Так забавлялся надзиратель, — выждав немного, он спускал ветер, и все негодяи вздрагивали, застигнутые — рука ли под юбкой, нога ли за пределами.) И лишь после того, как в одном из тупиков он набрел на спрятанный секрет, мощь и закрученность лабиринта стали иссякать, а сквозь глухие прежде стены — просвечивать новые силуэты…

Смотритель уже не помнит, сколько весен по капризу уехавшего он встречал на ветру над мертвым городом, вглядываясь в даль, куда ушел последний поезд. Расщепляя плывущий оттуда ветер, отбрасывая запах за запахом (например, известные всем: голландской селедки и трубочного табака), он старался угадать: какой из сотен? — вспоминая спроектированное ушельцем будущее. Проще сочинять, идя от обратного: если имелись папиросы, водка и вырезка из местной газеты, то, окунув нос в западный ветер, можно и вздрогнуть, поймав аромат сигары, льдистого вина и глянцевой обложки (отдельно — оливковый запах латинских букв). И даже если это было чересчур приторно, даже если не угадал, — псу, оставленному сторожить такие памятные крыши, хотелось скулить и тереть лапами морду. Тем более ничего не менялось в городе, если лампу не терли хозяйские пальцы, — а своей волей смотритель не мог попросить даже снега. Разве не прокис к новогодней ночи испрошенный тобою первый снег, разве не старался я спасти и подлечить гниющий город, — но ничего не поддавалось отчаянной ворожбе. Мне ли не знать: на себя не гадают, себе не колдуют… И все-таки мне дано видеть, как в неизвестных мне сырых и теплых краях, после праздничной ночи, в которую тебе было не до меня, ты оставишь надкушенный тобою смуглый фрукт на простынях и, выйдя на улицу, — вспомнишь… Я знаю это, потому что мне внезапно стало трудно дышать в тепле — я уже снежная рыба, и жабры мои жаждут метельной свежести. Если бы ты приехал сейчас, ты бы увидел, как по черным дорогам течет поземка, и они седеют на глазах, а снег, густой и стремительный, кроет мокнущие язвы города, заметает руины еще при тебе прошедшего праздника. Пока ты дышишь метелью, я подберу для гостя лучший гостиничный номер. Тусклая лампочка без абажура, линялые обои, графин с водой из-под крана; в ванной — сантехническая осень с облетевшим со стен кафелем и росистым багрянцем ржавых труб, — и, конечно, незаклеенное, дребезжащее окно с видом на ветреный горизонт, — все, как ты хотел когда-то.

Первое время заказы менялись чаще и внезапнее. Весна, едва зажурчав, откладывалась, и смотритель начинал работу над новым листом. Сохранилась одна из копий (типичный в своей слащавости пример). Вечер, закат, сквер, теплые скамейки шуршат пожелтевшими газетами, еще пахнет липой, за городом погромыхивает и темнеет, поднимается ветер… Она была нимфой грозы, — иначе почему, когда все бежали, пряча головы под куцые крылья, так беспечно-медленно прошла она мимо, увлекая за собой ветер? Слуга или любовник, он играл у ее ног, кружа листья, восторженно вскидывал мордой и, не осознавая бестактности, подныривал снова и снова, пока, наконец, не мелькнул для зрителя, болеющего за ветер, самый светлый ее уголок… Продержавшись у края ее тонких духов, зритель так и не подошел ближе, так и не увидел лица, — не станет же ветер стараться зря! А когда хлынул дождь и над ее головкой распустился и задрожал под струями зонтик, она обернулась, уже скрытая ливнем, на тонущего, но убежденный импрессионист так и не сел в ее легкую лодку — лучше всегда верить, что в ее душе царили жасмин и сумерки…

Таковы примеры. Конечно, смотритель научился облегчать себе работу: размножал наиболее частые заказы через копирку и, отсылая все более слепые экземпляры, постепенно приучал… Но что думал получатель, рассматривая эти послания, эти старательные картинки? Что он писал там, глядя на них, как переводил на свой искусственный язык и кто готовил ему подстрочники? Легкое перо, гризайль, самовольная акварель (всегда заказывал графику) — что он делал с ними? Продавал или, поглядев да ухмыльнувшись, пускал по ветру? Почему кто-то должен хранить его прошлое заповедным, беречь выбранные им места, печься о персонажах его маленьких недоконченных спектаклей, ничего не получая взамен? А всего-то и хотелось: узнать, как пользуется, проверить — нет ли позора, — уж больно подозрителен его мнемонический репертуар (вышепоказанные слюни), — а вдруг автор прошел курсы, взял розовый псевдоним и питал моей кровью свои дамские романы?..

…Но теперь это не имеет значения. Все тихонько сошло на нет. Поначалу еще доходили последние, уже забытые самим источником, желания, и эти осиротевшие заказы, конечно, выполнялись (все-таки история чувств), но не отсылались обратно, а откладывались до востребования. Все меньше оставалось работы, и город съеживался, отступал перед дичающими парками. Тротуары и дороги заметались листьями, прорастали травой и кустарником, а лунными ночами из голубых джунглей, поглотивших ближние кварталы, стали доноситься волчьи песни. Мне нравится слушать их, засыпая. Я и сам могу уловить недоступный человеку запах Луны — такой красный, такой любимый семейством волчьих, но я больше не исследую далекие ветры. Мне уже не важно, сменил ли беглец запах или где-то вброд перешел реку; не важно, сколько было у него фаворитов, помимо меня, и сколько пустых городов тянется за ним, — я доволен своей ненужностью.