– Это было потрясающе, – сказал он. – Тысячи и тысячи людей, приехавших со всех уголков Германии… если бы ты только видела знамена – и всех этих людей, сплоченных общей идеей. – У него пылали щеки. – Это так воодушевляет, Фредди. Я не понимаю, почему ты не хочешь присоединиться к нам.
Иногда мне хотелось. Но я не могла сказать об этом Дитеру. Если бы он узнал, как сильно меня порой тянет примкнуть к этим толпам людей с сияющими глазами, он бы никогда не оставил меня в покое.
– Я не чувствую в этом необходимости, – сказала я.
– Но партии нужны твоя энергия, твой пример. Ты так много можешь дать людям.
– Я очень плохой пример, – сказала я. – Я должна сидеть дома и гладить белье.
Дитер пришел в раздражение:
– Чепуха! Национал-социализм сформулировал общий принцип распределения ролей между мужчинами и женщинами, но отсюда вовсе не следует, что из правила нет исключений.
– О, – сказала я. – Замечательно.
– Но ты человек исключительный, – хитро сказал он, – и именно поэтому тем больше у тебя оснований вступить в партию – разве ты не понимаешь? Я бы даже сказал, что это твой долг…
Я смотрела на дрозда, вытягивавшего червяка из рыхлой земли. Толстый, сильный червяк отчаянно сопротивлялся, но в конце концов дрозд все равно возьмет над ним верх.
Я не позволю взять верх над собой.
– Вдобавок, тебе это поможет, – сказал Дитер.
– Поможет мне?
– В карьере. Подумай об этом. Женщина, желающая заниматься тем, чем хочешь заниматься ты… Я серьезно, Фредди.
Он разрешил все мои сомнения. Больше я никогда не думала о вступлении в партию.
Ко времени моего прибытия в институт Уби еще ни разу не выпускали из клетки. Отчасти потому, что никто не знал, как контролировать его перемещения на воле. Все смутно надеялись, что птица станет считать клетку своим домом, если просидит в ней несколько недель, и никуда не улетит. Однако с течением времени сотрудников стал тяготить горестный вид грифа и наличие ведра с отвратительным зловонным месивом на лужайке. Мой приезд ускорил события. Было решено устроить торжественное открытие клетки в присутствии директора, сына садовника, который чистил клетку, Дитера и меня.
Мы собрались на лужайке.
Уби спал, засунув клюв в распушенные перья. От клетки шел гнилостный запах.
Директор поморщился и принялся возиться со своими манжетами.
– Кто выпустит птицу? – спросил он.
– Я, – сказала я. – Я ее поймала.
– Отлично.
Когда я дотронулась до клетки, Уби пошевелился. Я развязала ремни, державшие крышку, и откинула ее назад: над ним открылось высокое небо.
– Ну вот, Уби, – сказала я.
Долгое колебание. Я затаила дыхание, пытаясь представить, что он сейчас чувствует. Я ждала одного мощного взмаха крыльев, который поднимет птицу ввысь.
Вместо этого гриф пошевелил ногами.
Он поднял лапу, вцепился когтями в перекрещенные прутья решетки и выбрался на верх клетки. Потом он спрыгнул на траву.
Мы стояли и смотрели, как он осторожно ступает по поросшей маргаритками лужайке.
– Будь я проклят, – сказал директор.
Мы оставили клетку открытой. Возможно, Уби захочет вернуться к ведру с пищей. Когда на подходе к обсаженной кустами аллее мы обернулись, гриф все еще неуверенно шагал по лужайке.
Через несколько дней стало ясно, что Уби разучился летать. Или просто больше не хотел.
Мы предпринимали попытки заставить грифа взлететь. Он пробегал небольшое расстояние, сердито хлопая крыльями, но оставался на земле.
Мы вызвали ветеринара. Он с отвращением рассмотрел Уби, сказал что-то насчет сухожилий и удалился со своим гонораром.
Скоро все привыкли к виду грифа, разгуливающего по территории института. Он важно вышагивал по усыпанной гравием подъездной дороге, указывая путь автомобилям, расхаживал по лужайкам и обсаженным кустами аллеям, и один раз я увидела, как он стоит в коридоре, ведущем к кабинету директора, чуть разведя крылья в стороны, похожий на полуоткрытый зонтик.
У сотрудников института Уби вызывал самые разные чувства. В мастерских его осыпали бранью и шугали, швыряясь гаечными ключами и прочими предметами, но при этом также кормили пирожными. Казалось, рабочие считали грифа чем-то вроде умственно отсталого ребенка.
Кухонные работницы ненавидели Уби. Он часто наведывался к мусорным бачкам у задней двери кухни. Обычно он пытался опрокинуть бачки и, если умудрялся перевернуть один из них, раскидывал лапами помои во все стороны, а потом вставал над ними на широко расставленных ногах и принимался клевать. Когда такое повторилось несколько раз, крышки мусорных бачков стали закреплять цепями. Встретив противодействие, Уби взял обыкновение запрыгивать на бачки и с этой командной позиции пристально смотреть в окно кухни, каковое обстоятельство настолько нервировало одну из поварих, что в конце концов она подала заявление об уходе. Либо я, либо гриф, сказала она.
К тому времени уже многие считали, что от грифа следует избавиться, но директор, которому все это говорилось, ничего не предпринимал. Он был непредсказуемым человеком со странным чувством юмора. Ходили слухи, что он считает грифа государственной собственностью, распоряжаться которой имеет право только государство. Ходили слухи, что он питает слабость к Уби и кормит его добычей из кухонных мышеловок.
Все оставалось по-прежнему. Уби продолжал разгуливать по территории института. Повариха уволилась, и на ее место пришла другая, которая не так хорошо пекла яблочный штрудель, зато лучше готовила суп.
Однажды я пришла к Дитеру домой, чтобы послушать пластинки. Он хотел поставить мне несколько пластинок Брукнера, недавно купленных.
Музыка многое значила для Дитера. Для меня она тоже многое значила – но я никогда не любила музыку так, как любил ее Дитер. Мальчиком он продавал газеты и подносил чемоданы туристам, чтобы заработать на билет на концерт.
– А у тебя в семье кто-нибудь на чем-нибудь играл? – однажды спросила я. Я подумала об уроках игры на скрипке, которые брал Петер; о своих уроках игры на фортепиано; об отце, играющем на виолончели летними вечерами.
Дитер снял пластинку с проигрывателя и сказал:
– Мой отец потерял на войне правую руку и правый глаз. Он не мог работать, даже когда имелись рабочие места. Моя мать ломалась на двух работах и растила нас – всех шестерых детей – в трехкомнатной квартирке в Крейцберге, стены которой потемнели от плесени. И знаешь, что она делала каждое воскресенье? Ходила в церковь и благодарила Бога за счастливые дары, ниспосланные ей. Счастливые дары! – горько повторил Дитер. – Церковные гимны – вот вся музыка, которую мы слышали.
– Извини, – сказала я.