– Надеюсь увидеться с тобой на Рождество, – безжизненным голосом произнес Петер. – Пожалуйста, не забывай кормить Хенгиста.
Хенгистом звали его золотую рыбку.
Я вышла из кабинета при первой же возможности. Я лежала на кровати и прислушивалась к шуму отъезжающего автомобиля: смотреть я не могла.
Часть моего детства закончилась так бесповоротно, словно нож гильотины отсек кусок жизни.
Я была не тем, кем казалась.
У меня должны были быть другие руки. У меня должно было быть другое лицо.
Оно преследовало меня все детство, это сознание некой ошибки природы. Временами оно надолго засыпало. Тогда, если кто-нибудь говорил, что мне следовало родиться мальчиком, я решительно возражала. Но в иные разы гнев поднимался в моей душе подобием огненной лавы.
Я пристально смотрела на свое отражение в зеркале в ванной. Чье это лицо? Явно не мое. Вполне симпатичное лицо, но мне оно не нравилось. Так где же мое лицо?
Возможно, у Петера.
Возможно…
Да, действительно, нам следовало бы поменяться ролями: мне следовало бы быть Петером, а Петеру – мной; все так говорили и смеялись, но поскольку все говорили так, а потом смеялись, это превращалось в бессмысленную шутку и утрачивало смысл, который имело на самом деле. А на самом деле это значило, что…
Вся беда была в том, что я никак не могла понять, что же это значит на самом деле. Какая частица личности делает человека тем, кем он является? Вопрос ставил меня в тупик, и, когда я пыталась найти на него ответ, у меня путались мысли и кружилась голова.
– Я хочу, чтобы вы называли меня Петером, – заявила я однажды вечером за ужином своим близким, которые разом окаменели от неожиданности.
После долгой паузы отец указал налево, где сидел его первенец с удивленно выпученными глазами, и отчеканил:
– Вот Петер.
Мы ели печенку. С тех пор я всегда чувствую в печенке горький привкус унижения.
Близилась осень, когда Петер уехал. В одиночестве я гуляла по лесу, по щиколотку увязая в сухих листьях, собирала конские каштаны, искала буковые орешки и глазела на «ведьмины кольца» на лужайках. Конские каштаны утратили свой блеск, и я их выбросила. Я кормила Хенгиста и бродила по комнате Петера в поисках Петера. Я хотела, чтобы мама позволила вещам брата спокойно покрываться пылью, но каждый раз, когда я туда входила, комната сияла безликой чистотой. В конце концов я перенесла Хенгиста в свою комнату.
Я поняла, что ненавижу отца. На моей памяти он всегда тиранил Петера, и я всегда понимала, что в известном смысле он ничего не может с собой поделать. Но решение отослать Петера из дому было чем-то новым; это переходило все границы. «Он поступил так, словно являлся самим Господом Богом, – думала я, – с такой же уверенностью в своей непогрешимой правоте».
За обеденным столом я исподтишка разглядывала сидящего напротив отца, который отделял баранью отбивную от кости выверенными, экономными движениями хирурга. Отец. Что это значит? Я точно знала, что значит слово «мать». Оно значило нечто необходимое для жизни. Но слово «отец» не значило ничего подобного. По своему существу, казалось, оно значило лишь «нельзя».
Люди глубоко почитают этот мир, думала я. А отцы – верховные жрецы этого мира. Подобно жрецам, они внушают благоговейный страх и отчасти жалость, поскольку вершат дела трудные и противные самой человеческой природе.
Я решила, что не разделяю представлений о важности слова «нельзя», а следовательно, и об исключительности отцов. Я решила, что не буду придавать им никакого значения, когда вырасту.
С отъездом Петера я вдруг оказалась одна посреди пустой сцены. До сих пор я иногда становилась предметом сосредоточенного внимания матери, но почти никогда не вызывала повышенного интереса у отца. Теперь его пристальный взгляд останавливался на мне ежедневно. В большинстве случаев он казался слегка недоуменным.
Мне хотелось спрятаться от этого пристального взгляда. Я знала, что отец хочет прочитать мои мысли. Я твердо решила не давать ему такой возможности. Разве он недостаточно могуществен и без того? Я не позволю ему получить ни капельки больше власти надо мной, чем он уже имеет по закону. Посему я демонстративно игнорировала все старания отца завязать со мной дружеские отношения и на корню пресекала любые попытки сблизиться со мной. Один или два раза я пожалела о своем поведении, почувствовав, что причинила ему боль. Но я ничего не могла поделать. Стоило мне сложить оружие хоть раз, я бы сложила оружие навсегда.
После отъезда Петера я поняла, что мне надо начинать все сначала: надо заново учиться жить – жизнью ребенка, у которого нет брата.
Я стала проводить больше времени с матерью, хотя с самого начала относилась к такому общению настороженно. Это было слишком просто. Наедине с ней я чувствовала себя почти так же, как наедине с самой собой. Но мне всегда нравилось, когда мама смеялась. Она запрокидывала голову и заливалась по-детски непосредственным смехом. А потом – если ее заставляла рассмеяться я (а я часто нарочно смешила маму) – она бросала на меня быстрый благодарный взгляд, словно испытывала острую потребность в смехе, но не хотела, чтобы я это понимала.
Конечно, я все понимала. Я всегда понимала больше, чем думала мама. По мере сил я старалась заботиться о ней. Я не хотела, чтобы она расстраивалась. Если я видела приближение какой-нибудь неприятности – скверных новостей или тягостной мысли, – я вставала грудью на защиту мамы. Но я никак не могла оградить ее от муки, которую она испытывала, видя жестокое обращение отца с Петером. Я отступала, когда видела боль в маминых глазах, поскольку понимала, что любое сказанное мной слово только причинит ей еще сильнейшие страдания. После отъезда Петера в интернат она разом словно усохла. Тогда я что-то сказала ей. Я сказала: «Он скоро вернется, мамочка», – и по слабому пожатию дрожащих пальцев поняла, что она с трудом сдерживает слезы.
Через несколько минут я увидела отца, направлявшегося в свой кабинет, и поспешно отступила за дверь, поскольку испугалась, что он увидит в моих глазах смертельную ненависть.
Я дружила с девочкой по имени Мина. Она была на три месяца старше меня и казалась мне взрослой – потому что носила золотые часы, имела вид человека серьезного и ответственного и пела в школьном хоре. Ее родители были людьми состоятельными и держали конюшню. Иногда мы с Миной катались верхом.
Мина, казалось, сливалась с конем в единое целое. Я сидела в седле не столь уверенно. Однако недостаток мастерства я восполняла энтузиазмом и бесстрашием. По крайней мере, я так считала. Мина держалась другого мнения.
– Ты безрассудна, – сказала она, когда я пронеслась галопом на своем пони по краю свекольного поля и через каменистую пустошь, поросшую вереском. – Ты практически не пыталась придержать Принца, а ведь он мог повредить себе ногу.