Вернувшись в модуль, он почти час ворочался, скрипя пружинами. А когда дрема начала запутывать мысли о семье и уводить в сон, на улице, почти прямо под окном раздался выстрел, и звонко вскрикнуло разбитое окно.
Женька Чистяков сорвался с койки и упал на пол еще до того, как пуля, пробив стекло, застряла в стене.
Догадавшись, что стреляли свои, что больше выстрелов не последует, как был в сатиновых трусах, нацепив кроссовки, Женька побежал на улицу.
– Бляди! – кричал он на ходу. – Смерти моей хотят!
К тому времени, как на улицу вышел Шарагин и другие офицеры, и на крыльце казармы столпилась разбуженная выстрелом солдатня, Женька успел основательно набить морду часовому.
Самоубийца-неудачник не защищался от ударов. В каске и бронежилете, солдат растерянно, сбивчиво доказывал отдельными словами в паузах между ударами, что как-то само собою у него все получилось, что не собирался он вовсе стреляться, что споткнулся. Врал, изворачивался, оправдывался.
…руку, наверняка, собрался прострелить, да испугался…
Невнятные мысли отражались на худощавом, забитом армейскими порядками лице солдата.
– Да по мне лучше бы ты тавось, застрелился! – продолжал бить солдата Чистяков. – Только по-тихому и вдали от модулей! А ты, блядь, решил под моим окном!
…затравили его деды… или служить в Афгане не хочет…
подумал Шарагин и зевнул.
…как бы Мышковского не довели до греха… отвечать-то мне…
пронеслось в голове.
Часовой походил на рядового Мышковского и внешне, и тем вызвал у Шарагина двойное чувство – жалость и раздражение. Нескладный был боец, замедленный в мыслях, судя по разговору, и в движениях неуклюж.
Каска свалилась с головы солдата, и удивительно смешно торчали уши бойца – как два куска расколотой пополам тарелки, которые взяли да приклеили к голове.
Форму молодой боец так и не научился носить, да и не могла она сидеть нормально на таком несуразном туловище.
…злость в человеке берет начало от желания отомстить… чем слабее оказывается человек, тем сильнее задавливают его, а когда наступает черед обиженного верховодить, он вымещает все на новеньких – это замкнутый круг…
…надо спать идти… пусть другие разбираются… в конце концов он не из нашей роты…
– Пойдем спать, Женька, – предложил Шарагин, когда они выкурили по сигарете.
– Какой теперь, к чертовой матери, сон?
Он прекрасно понимал Чистякова. Таким резким и вспыльчивым сделал его Афган.
…неизвестно еще, каким я буду под конец…
Чистяков протрубил в Афгане двадцать три месяца, а сейчас, вдобавок, восемь недель маялся в ожидании замены.
В столовку Чистяков ходить перестал. Питался консервами, хлебом, чаем. Подкармливали его от случая к случаю благодарные за песни и внимание барышни с товаро-закупочной базы и особенно загадочная блондинка, которую никто ни разу не видел, но которая, по рассказам, в Женьке души не чаяла.
– Она думала, что я жениться собрался, – делился с товарищами Чистяков.
– Куда ж тебе? У тебя семья, – рассудил Шарагин.
– Вот именно. Я ей так и сказал, если б не семья, увез бы на край света!
– А она что? – прислушался Пашков.
– Она, блядь, вся в слезах…
– Плохая примета, – предостерегал Моргульцев. – Скоро на боевые поедем, а бабы на войне удачу не приносят…
Весь следующий день Чистяков пролежал на кровати. Он и в город ехать отказался, когда подвернулась возможность, лежал и молчал.
– Где старший лейтенант Чистяков? – обвел взглядом подчиненных ротный.
– Их благородие отдыхают-с… – Пашков подкрутил пышные усы.
– Понятно, лег на сохранение… – капитану подобное состояние было хорошо известно. В таком настроении пребывали перед заменой многие. Береженого Бог бережет. Если начинался обстрел, самые смелые и отважные военнослужащие, ничуть не смущаясь, торопились в убежище. Кому хотелось по глупости погибнуть в последние перед отъездом домой дни?
– Блядь! Где он? – подвывал Чистяков. – Где его бога-душу-мать носит?!
– Отпуск отгуливает, – подливал масло в огонь Пашков. – Иль в Ташкенте пьянствует. Пиво сосет…
– Вот увидите, – твердил ротный. – Сейчас Чистяков кроет заменщика матом, а появится тот в полку – будет с него пылинки сдувать. Знаем, проходили…
На ужин Чистяков не пошел. Он шмякнул изо всех сил об пол консервную банку:
– …чтоб микроб внутри сдох!
Приговорив купленную у гражданских ноль-семьдесят-пять, сидел Женька за столом, курил, выпуская из ноздрей дым, и доверительно сетовал на жизнь плававшим в банке килькам, и под конец, излив душу, произнес:
– …стоит корова на мосту и ссыт в реку, вот так же человек – живет и умирает…
Когда же пришел Шарагин, пьяный Женька заметил:
– Слышь, ты всякую.уйню любишь записывать. Парадокс русской души: скоммуниздить ящик водки, продать его, а деньги пропить.
– Отстань, – Шарагин вытянулся на кровати, полежал, подумал, решил написать несколько строк домой. – Какое сегодня число, Женька?
– Сорок четвертое апреля.
– Такого в природе не бывает.
– Бывает.
– В апреле, – пояснил Шарагин, который ни накануне, ни в течение нынешнего дня не выпил ни капли, – тридцать дней.
– Я должен был замениться в апреле. И пока я, блядь, не заменюсь, апрель месяц не кончится!
Пусть и хандрил Чистяков, и пил горькую, и отлынивал от нарядов и краткосрочных выездов из части, на боевые собрался первым, и взвод настроил соответствующим образом. Настроил на войну.
– Всех пропоносило, теперь за дело! – подгонял он «слонов». – И чтоб я, блядь, ни от кого больше не слышал про болезни! – крыл он направо и налево.
Женька предвкушал войну, риск, азарт боя, и весь светился. На боевых погибнуть офицеру не страшно, страшно, а вернее обидно, по глупости пулю или осколок заработать.
Солдатам приходилось несладко. Дембеля жаждали домой не меньше, полтора года без увольнительной, без отпуска пропахали, но лишены были права выбирать, проявлять недовольство, как офицеры. Чистяков ко всем подряд придирался, щупал кулаком печень у «слонов»:
– Удар по печени заменяет кружку пива!
Загорелся Чистяков ехать на войну, ходил чумной, про заменщика забыл, чистил автомат, вещи укладывал, нож точил.
– Ох, и не завидую я духам… – качал головой прапорщик Пашков. – Откуда у него вдруг столько энергии взялось? – Старшина проверял, как закрепили на башне бронемашины станковый пулемет. – Ты что такой не веселый, Шарагин?