«Божечка, сколько же я спала?»
В дверь снова постучали.
– Кто?
– Это я, – раздался хриплый, сорвавшийся голос, и ее точно теплой волной окатило.
– Сейчас оденусь, подожди, – крикнула она – так сладко было это крикнуть. Она бросилась к шкафу, мимоходом посмотрела на себя в зеркало, скинула ночную сорочку, надела юбку, свежую блузу и только после того посмотрела в окно и не узнала моря.
Ушканьи острова скрылись с глаз, море поднялось точно тесто на дрожжах, вздрагивало и ходило ходуном, ветер гнал от берега волну – за валом вал.
«Ишь, – зачарованно подумала Катя, – разгулялся ты, Байкал-батюшка».
– Заходи, – позвала она.
Дедов почему-то не заходил.
Он стоял в самом конце коридорчика и старался не встречаться с ней зелеными колдовскими глазами. Бледный, в изодранной куртке, мокрый, и она почувствовала к нему такую нежность, что и говорить ничего не хотелось, не пугать этот миг, а только стоять и смотреть.
– Ты что, Дед, – сказала она наконец ласково, – оробел?
И подумала, как ей будет приятно, когда он войдет в ее комнатку и сядет на кровать, где только что она спала.
– А Женя где? – спросил Дедов негромко.
– Дед, окстись, он с вечера еще уехал.
Дедов сперва растерянно, беззащитно улыбнулся, а потом вдруг резко побледнел, но Катя по инерции продолжила:
– Ты думал, я его с собой положила?
– Я думал… – начал Дедов, и зрачки его глаз расширились, потемнели и застыли от ужаса. – Буран у себя? – крикнул он.
– Да, – сказала она, похолодев.
Они побежали через двор, и Кате казалось, что бегут они очень долго и за ними бежит весь мир: собаки, гуси, Алена Гордеевна, Курлов, толкаются, кричат, взмахивают руками, и наконец все остановились у высокого резного крыльца.
Хозяин открыл дверь и, казалось, не был удивлен их приходу.
– Катер дай, – крикнул Дедов, – Одоевский в море.
Буранов пристально глянул на Катю, потом на него и спокойно сказал:
– Не дам.
– Я ж тебя с собой не зову, падлу, – прохрипел Дедов, – катера тебе жалко?
– И катера тоже.
– Дайте! – пронзительно сказала Катя. – Ведь, может, он еще там!
– Утонуть захотели, сосунки! Одного вам мало!
– Вы же все знали, еще вчера, – вдруг тихо сказала Катя, махнула рукой, закачалась и пошла к вздыбившемуся морю.
Дедов недоуменно посмотрел на Буранова, и тот как бы нехотя сказал:
– Я вызвал спасателей. Но шансов мало. Почти нет.
Они просидели с Катей на берегу в тот день несколько часов, все еще на что-то надеясь или просто безмолвно моля море отдать им близкого человека и мучаясь от бессилия ему помочь, если только он еще жив и, выбиваясь из сил, борется с волной. Они сидели на деревянном днище полусгнившей лодки, оставшейся, верно, с тех времен, когда не было катеров. Мельком глянув на Катю, Дедов поразился тому, как она изменилась за эти часы. Будто жизнь ее переломилась надвое, и из игривой девушки, одновременно томившей и раздражавшей его взглядами и словами, она превратилась в усталую и покорную женщину, готовую принять любую беду. И он вдруг подумал, что никогда она не была ему так близка, как сейчас, в эту минуту, когда нелепо казалось об этом думать. Она стала похожа на его мать – точно так же та стояла на берегу Малого моря в Хужире, когда налетала сарма, и что-то шептала, молилась, путая имена Христа, Будды, Николы-угодника и бурхана.
Так они сидели и не говорили друг другу ни слова и не слышали мрачного Курлова, яростно матерящего то море, то гору, то растяпу Одоевского, то всю эту никчемную жизнь, которой все здесь живут. Несколько раз приходила старуха и пыталась увести Катю домой, но та сидела недвижно и не слушала ничьих уговоров.
Под вечер Дедов ушел в Хаврошку. Около дома его неожиданно встретила беспокойная Чара, она отказывалась от еды, жалобно скулила, и тогда Дедов понял: это все, Одоевского море не отдаст.
Море так и не успокоилось, всю осень лишь ненадолго стихая, снова и снова задувала гора – страшный ветер, срывавшийся с хребта и сотрясавший поверхность моря вдоль всего западного побережья. Ветер пронизывал насквозь поселки, деревеньки, охотничьи зимовья и бурятские улусы, и казалось, не только море, но и сама земля дрожит от этого ветра. В ноябре в тайге уже лежал снег, ночами случались морозы до минус тридцати, но море все ворочалось и никак не могло улечься, скидывая намерзшие льды, взламывало их с грохотом и нагромождало торосы.
Все это время Дедов жестоко страдал и не мог успокоиться ни на час. Он глядел на море и думал о том, сколько жизней оно забрало и сколько безвестных тел лежит в его глубинах и никогда отсюда не поднимется.
Смерть друга уязвила его в самое сердце, целыми днями он не мог заставить себя ничего делать, не выходил из избушки, курил и избегал смотреть на обманувшее его море. Они прожили с Одоевским в Хаврошке больше двух лет, и, несмотря на различие в характерах, прожили в согласии, какое редко бывает в тайге между двумя людьми.
Бывали у них ссоры и размолвки, но теперь, оставшись один, Дедов тосковал по погибшему товарищу, как по брату, и не мог сам себе объяснить, почему, как могло случиться, что безобидный, боявшийся взять в руки ружье Одоевский погиб, а мерзавец и хапуга Буранов продолжает как ни в чем не бывало жить.
В Дедове с детства сидела какая-то чуть ли не раскольническая, кержацкая уверенность, что существует в мире закон, согласно которому доведенная до крайней меры разорения природа восстанет и покарает обидчика, но почему же море ошиблось и взяло того, кого обязано было пощадить. Значит, не было такого закона или же тот, кто им ведал, оказался сам браконьером, и тогда все бессмысленно, ничто их не убережет, восторжествует Буранов и все живое погибнет, сметенное страшной, равнодушной горой.
Она снилась ему теперь каждую ночь, эта темная жуткая гора, – снились осыпающиеся камни и вырванные с камнями деревья, снились пересохшие реки и пепелища лесов, снилось исчезнувшее море и безобразный разлом на его месте, точно опрокинутая вниз гора, в глубине которой лежали все людские тела, и страшная сухость была в этих снах.
К концу ноября он совсем разболелся и почти не выходил из дома, уже много дней не видел людей, и единственной живой душой, разделявшей его уныние, была чудом спасшаяся собака. Чара лежала у его ног, изредка поднимая голову и внимательно глядя на хозяина странным каким-то взглядом, напоминавшим Дедову другие глаза.
Наступали и быстро проходили дни, зимовье погружалось в долгие глухие сумерки, и в этих сумерках было что-то очень тревожное, сухое. Он пил без конца воду, но сухость не исчезала, и Дедов чувствовал, что им кто-то завладел и отнял и волю, и силы, и все желания.