Последние времена | Страница: 29

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Санечка, – сказали ему в ответ, – ты ничего не понял. Стыдно быть бедным. Так же стыдно, как иметь дурной запах изо рта. Этим надо не гордиться, а бороться или уж в крайнем случае скрывать. И не надо кидаться на тех, у кого кусок жирнее. Мы работаем, а не делаем вид, что работаем, как миллионы прочих. Мы, если хочешь, строим эту нормальную жизнь. И правда на стороне тех, кто работает, а не митингует, пьет водку или тоскует по рухнувшим обломкам. Что же касается бедных, то их врагами являются сами бедные. Бедных не будет тогда, когда будет много богатых. Неужели тебе непонятно?

Но он уже ничего не слышал.

9

В один из редких наездов в Москву на Тверской возле Юрия Долгорукого Тезкин столкнулся с Машиной. Она всхлипнула, бросилась ему на шею и быстро стала рассказывать все свои новости. Как она сходила замуж и живет теперь в Тушине в бабушкиной квартирке, а бабушка, царствие ей небесное, померла весною, сказав напоследок, что скоро опять начнется за грехи семнадцатый год. И что отца с работы уволили, мать хотела с ним разводиться, но, слава Богу, не развелась, потому что папанька не пропал, а устроился консультантом в каком-то СП, и живут они теперь лучше прежнего. Она жаловалась на здоровье, кляла на чем свет кремлевских врачей и девичью глупость, жаловалась, что все ее оставили, и была так мила и несчастна одновременно, что Тезкин поехал ее провожать и снова оказался в квартире, где ничто уже не напоминало о благородном духе почившей смолянки.

Они провели вместе ночь, но близость не принесла им ни утешения, ни радости, и Тезкин, глядя на ее прекрасное печальное лицо и крупные темные глаза, не смевшие, но желавшие сказать ему: «Ну что ты? Хочешь, оставайся здесь насовсем. Или приходи, когда захочется, – я буду очень рада», вообразив всю ее нынешнюю жалкую жизнь, вдруг подумал, что у них мог быть ребенок, которому было бы сейчас шесть лет. И тогда какая, к лешему, разница, что происходит в этом безумном мире, куда он идет и что они здесь задумали построить, колонию или опять концлагерь, он бы взял ребенка и сбежал далеко-далеко, туда, куда не добрались эти сволочи, старые или новые, он нашел бы это место на космических снимках и растил бы там свое дитя, не держал бы в доме ни одной газеты и ни одной современной книги, он был бы счастлив, и у него достало бы сил вынести и вытерпеть все – но ребенка у него не было. Шесть лет назад эта мягкая и красивая женщина убила его, и вернуться к ней он теперь не мог.

Она это тоже поняла, прочла в его глазах, опустив голову и словно состарившись и даже не пытаясь удержать. Но, когда он стоял в дверях, вдруг бросилась к нему, обняла с такой любовью, какой он в ней и не подозревал, и зашептала:

– Уезжай отсюда, Сашенька.

– Куда? – растерялся он.

– Куда хочешь уезжай. В Австралию, в Канаду – чем дальше, тем лучше. Ты умный, Саша, талантливый, ты там не пропадешь, а здесь тебе гибель.

«Канады-то мне только и не хватало», – подумал Тезкин, но нелепые Машинины слова произвели на него тягостное впечатление, точно выносили ему приговор. И, возвращаясь в тот пасмурный оттепельный день наступивших в России бесснежных, сырых и сирых зим в Купавну, Тезкин, трясясь в электричке по дороге, воспетой самым нежным из российских поэтов, подумал где-то на перегоне между Кучиным и Железнодорожной, что вся его жизнь оказалась сплошной потерей. Он потерял женщину, которую любил, и ту, которую не любил. Он потерял друзей, дом – все, что было или что посылала ему судьба, предоставляя раз за разом новые займы, покуда не убедилась окончательно в его полном банкротстве. И опять напала на Тезкина тоска, но не острая и сладкая, как в молодости, – совсем иная, незнакомая ему прежде.

Он почувствовал себя безумно одиноким. Все люди вокруг него играли в какую-то игру, ходили на митинги, яростно спорили, делились на правых и левых, потрясая теми или иными журналами и пересыпая сотнями имен, звучавшими в их устах как пароль. Вчерашние не разлей вода друзья становились врагами, потому что один был без ума от какого-нибудь прохиндея демократа, а другой упивался откровениями дубиноголового патриота-государственника, мужья и жены на кухне обсуждали до рассвета, брал Егор взятки или нет, а женщины пенсионного возраста испытывали сладострастный восторг, когда видели Гдляна, – все сошли с ума, и никто не понимал и даже думать не хотел о том, каким будет похмелье. Обыкновенная человеческая жизнь точно кончилась, оказалась отмененной особым негласным декретом, общее лицемерие сделалось невыносимым, воровство и разврат приняли размеры неслыханные и касались самых чистых и светлых душ – сбывались ужасные предсказания почаевских богомольцев, и Тезкин подумал, что, может быть, в том, что нет у него ребенка, есть тоже некий промысел, ибо кто вырос бы из его дитяти?

Он подумал, что ему выпало быть, вероятно, всего лишь наблюдателем и летописцем этого времени, пропуская его через свою душу и оставляя следы на никому не нужных листках бумаги. Но тот, кто избрал для него эту роль, был ли он от Бога или от дьявола, ошибся. Не по нему, Тезкину, была эта ноша, он был все еще слишком страстен и судорожно пытался ухватиться за концы развязавшихся связей и уз, но в руках у него ничего не оставалось.

Возвращаться обратно на Маячный он не мог, понимая, что вернуться туда значило бы погубить и это, единственное незлое воспоминание. И то, что всю жизнь казалось ему бредом, что с ним произойти ни при каких обстоятельствах не могло, теперь, как смутный призрак, замаячило на горизонте. И кто знает, не пришлось бы ему в самом деле воспользоваться этим выходом вслед за несчастным питерским поэтом, провалившимся в полынью возле Маячного острова и так и не сумевшим уберечь Россию, когда бы не подступилась к Александру новая беда, заставившая забыть о всех прежних.

10

В конце зимы Ивана Сергеевича положили в Боткинскую больницу. Поначалу в семье значения этому не придали. Анна Александровна и сыновья поочередно его навещали и уносились прочь по своим делам до тех пор, пока однажды немного смущенный больной не передал жене, что ее или кого-то из родственников просит зайти заведующая отделением.

– Я боюсь, – сказала тогда Тезкину мать. И Саню снова, как в детстве, пронзило мучительное предчувствие беды и собственное бессилие перед ней. Сразу вспомнились мелочи, на которые он прежде не обращал внимания. Третьего дня, придя в больницу позже приемных часов, он не стал сдавать вещи в гардероб и, поднявшись на этаж, наткнулся на медсестру, и та закричала: «Вы к кому?», покрылась пятнами и поглядела на него чуть ли не с ненавистью, но, когда Тезкин назвал фамилию, вдруг опустила глаза и молча пропустила его в отделение. Вспомнилась заплаканная молодая женщина, сидевшая возле мужа в той же палате, ее безумные глаза и молчаливое сочувствие, с каким глядели друг на друга родственники всех больных, подростков и стариков, сочувствие, какого давно уже было не встретить на улицах и только здесь вернувшееся, – и ничего не говорившее ему прежде слово «гематология» окрасилось жутким цветом.

Назавтра они пришли вчетвером в маленький кабинет заведующей, мать и трое ее сыновей, притихшие, готовые к самому худшему, но в душе не допускающие и мысли о нем, ибо отец в их глазах был незыблемым и вечным и они легче поверили бы в то, что что-то случилось с любым из них, нежели с ним.