Она быстро смахнула слезы тыльной стороной ладони.
— Уже подумал. В первый же момент, как только увидел и полюбил тебя. Не такая уж это была для меня неожиданность, — сказал он, прижимая ее ладонь к своим губам.
— Это сегодня. А завтра ты захочешь, чтобы я стала примерной женой, которую первый же начнешь презирать.
— Завтра ты улетаешь в Москву, — мягко напомнил он.
— Я не шучу!
— А я никогда не буду пытаться тебя изменить и никогда не буду тебя презирать.
— Ты и сам не заметишь. Сначала тебе захочется, чтобы я сидела дома, потом…
Он погладил ее по волосам, словно капризную девочку, и покачал головой.
— Нет, это твой верный полковник Волк будет мирно поджидать тебя дома. Ты будешь возвращаться из командировки, а я буду укладывать тебя, уставшую, в постельку и нежно убаюкивать.
Маша оттолкнула его руку, и это действительно был жест капризной девчонки.
— Я знаю, чего ты добиваешься, — заявила она. — Ты хочешь, чтобы я оценила, какого неотразимого мужчину я могу потерять в твоем лице! Чтобы мне побольнее было!
— И вовсе ты меня не потеряешь. А вот я и правда боюсь тебя потерять!
Она внимательно всматривалась в него: шутит он или говорит серьезно, а он взял ее заплаканное лицо в свои ладони.
— Если бы ты так нянчился с Оксаной, то был бы для нее самым родным человеком, — всхлипнула Маша. — И не жаловался бы другой женщине на отчужденность жены.
— Не нужно больше говорить о ней. Я ведь и так о ней все знаю. Она всегда старалась не усложнять мне жизнь. И вообще была очень терпелива.
— А я, значит, усложняю жизнь?
Впервые полковник действительно погрустнел, поднял глаза и обвел взглядом далекие горы и высокие белоснежные облака. Потом медленно кивнул.
— В ней я был совершенно уверен, а в тебе нет.
— Вот и правильно, — вдруг искренне обиделась Маша.
— Ты переменчива, как эти облака, и далека, как те горы, — продолжал он, как будто не слыша ее.
— Тогда зачем я тебе? — воскликнула она. Его губы почти касались ее губ.
— Я люблю тебя, — сказал он. — И буду ждать, пока и ты привыкнешь к мысли, что любишь меня.
— Почему ты решил, что я тебя люблю? — резко спросила она, только теперь осознав, как далеко у них все зашло.
Он прищурился на солнце.
— Но если ты меня не любишь и тебе не хочется думать о том, что мы могли бы жить вместе, жить нормальной, счастливой жизнью, то тогда ты, конечно, уедешь, а я не буду пытаться вернуть тебя.
— Наконец я тебя поняла, — сказала Маша, вставая. — Если женщина не в состоянии создать тебе то, что тебе кажется нормальной жизнью, то ты начинаешь ею тяготиться, а потом просто избавляешься, как от ненужного хлама. Зачем тратить время, полковник Волк?
— А что ты считаешь нормальной жизнью? — вдруг вспылил он.
— Вряд ли стоит объяснять. Ты все равно бы не понял, — вздохнула она. — Как не понял того, что едва я смогла чего-то добиться в жизни, как явился ты и все разрушил.
— Пожалуйста, давай не будем ссориться, — попросил он смиренно.
— Отвези меня домой, Волк. Мне еще нужно собраться.
— Если бы только знать, где твой дом, Маша, — грустно сказал полковник. — Если бы ты сама это знала!
* * *
На следующее утро он провожал ее до самолета. Самолет был военным, но на посадку прибыло много гражданских пассажиров, которых тщательно проверяли перед вылетом. Это были беженцы, некоторые с детьми, — редкие счастливцы, которым удалось пробиться на прямой рейс, однако на их лицах не было заметно особой радости. Когда наконец объявили посадку и все торопливо бросились к самолету, полковник обнял Машу и шепнул ей на ухо:
— Если хочешь, скажи мне прощай… Все равно это будет неправдой.
Она ничего не сказала, но, когда поднималась по трапу, быстро оглянулась — в надежде еще раз увидеть его влюбленный взгляд и запомнить его навсегда. Однако полковник уже успел вскочить в машину, которая помчалась наискосок через летное поле.
За рекой, в тени березок, тихо-мирно жили славяне Клавдия Ивановна и Михаил Палыч Ивановы, родители звукооператора Ромы. Их приземистый, обшитый вагонкой пятистенок с затейливыми ставнями и разукрашенным жестяным петушком на крыше медленно, но верно врастал в загадочную русскую почву. С понятным трепетом дожидались пенсионеры приезда сына, который обещал не только явиться сам, но и привести в гости ту самую Машу Семенову, которую они регулярно наблюдали на телеэкране. Удовлетворительно ясного впечатления о ней они еще не имели, поскольку телевизионная антенна на крыше была кривобока и не давала стабильного изображения. Однако пенсионеры от души надеялись, что избавившийся от паскудной столичной блажи сын везет девушку с конкретной целью. Михаил Палыч даже забыл думать о своей старой доброй «тулке», из двух стволов которой собирался встретить мужеложествовавшего «поганца», если тот посмеет сунуться на свою малую родину… Словом, ждали родители сына, а получили цинковый ящик с письменными соболезнованиями от всего центрального телевидения.
Машу провели в комнатку, где прошли ранние годы ее звукооператора. Над стареньким диваном, еще сохранившим запах отроческих поллюций, висела свежеувеличенная фотография Ромы Иванова в форме сержанта-связиста советской армии на фоне знамени части. К рамке, в которую была вставлена фотография, был прикреплен черный траурный бант. На гвоздике у двери висели его футбольные бутсы, а на комоде стоял его первый самодельный радиоприемник, заботливо покрытый кружевной деревенской салфеткой, на которой лежали два бумажных цветка.
— Он приглашал меня, чтобы я отметила здесь свой день рождения, — сказала Маша. — У нас красота, говорил он. Русская Швейцария.
— Венеция, — смущенно поправил ее Михаил Петрович.
— Точно, — кивнула она.
Маша со вздохом окинула взглядом этот маленький семейный мемориал и, поспешно достав платок, промокнула глаза. В ту же секунду заголосила и разразилась бурными рыданиями Клавдия Ивановна, и Маша была вынуждена ее обнять и забормотать какие-то утешительные слова. Бывший милиционер Михаил Палыч беспомощно развел руками. Его огромный живот вываливался из синих сношенных галифе. Он переминался с ноги на ногу, и по его лицу обильно текли слезы. Маша подвела женщину к диванчику, они вместе уселись на него и некоторое время рыдали. Наконец Клавдия Ивановна вытерла лицо передником, пробормотав:
— Вы уж простите нас, некультурных…
— Я вам так сочувствую, — всхлипнула Маша.
Только теперь, вдоль нарыдавшись, она почувствовала, как внутри нее наконец что-то расслабилось. Отпустило.
К ней подошел Михаил Палыч и неловко протянул ей свою широкую ладонь. Он осторожно пожал ей руку, и она заметила у него на пальцах лиловые наколотые буквы «КЛАВА». Сама не понимая почему, Маша вдруг ощутила что-то вроде светлой зависти к их незамысловатой ясной жизни. И случившееся несчастье лишь оттенило ясность и простоту их жизни.