— Кто — мы?
— Мы, — сказал Дядя Том неопределенно.
— Я знаю, кто. Вы волки, мысленные волки, которые пытаются примерить овечью шкуру и новую беду для моей родины готовят.
— Ну вот еще, — сказал Дядя Том с отвращением. — Придумали себе сказочку. Да если хотите знать, этот волк в каждом из нас сидит. И уже не ест нас поедом давно, а блюет, потому что обожрался гнилой человечины. И не бойтесь вы за Россию. Ничего с вашей Россией не станется. Проблюется, отлежится и еще резвей вперед побежит. А лишнюю кровь выпустить ей лишь на пользу пойдет. Почву удобрить, чтоб тучнее была и больше рожала.
Лампочка над столом вспыхнула последний раз и погасла.
— Вам она зачем? Россия? — произнес Василий Христофорович жалобно, пропадая голосом в кромешной тьме и уже не понимая, с кем и зачем он говорит. — Другой, что ли, страны не нашлось?
— Знать, не нашлось. Пройдет время, не знаю сколько, не знаю почему, не знаю зачем — ничего не знаю, но знаю, что именно эта земля станет ковчегом спасения и мы посланы ее сберечь и вести.
— Куда вести? — воскликнул механик. — На слепую Голгофу?
— Василий Христофорович, мы всегда видели в вас больше, чем своего товарища. Мы были вам благодарны, берегли вас и прощали то, что не простили бы никому. Я, признаюсь, всегда любовался вами — вашей молодостью, силой, благородством, вашим желанием принести пользу. Мы потратили столько сил, чтобы сохранить вашу жизнь в Свенцянах. А если б вы знали, чего нам стоило уговорить германское командование не обращать внимания на ваше безрассудство и терпеть все ваши бессмысленные хулиганские выходки в лагере для военнопленных.
— Я не просил вас об этом.
— Но что с вами происходит сейчас? Что вы с собой сделали? Почему вдруг впали в уныние, в метафизику? Я не сужу вас, голубчик, не обвиняю, я печалюсь. Нельзя на себя так много брать, а вы взяли. Впечатлительны вы очень, отсюда и все ваши беды. Вам бы подлечиться. Я распоряжусь, чтобы вас на днях отправили в санаторию, а сейчас вызову автомобиль. Не надо, чтобы вы ходили пешком по городу и расстраивались. Завтра с утра и поезжайте. А пока возвращайтесь-ка в крепость. Только не вздумайте делать глупости.
Комиссаров вопросительно поднял голову.
— Не пытайтесь организовать своему приятелю побег. Из невской крепости никто и никогда не убегал — не портите ни себе, ни этому зданию репутацию. И вообще ни во что с этой минуты не вмешивайтесь. Что бы ни происходило и кого бы ни касалось. Пусть все идет, как идет.
Неслышно открылась неприметная дверь, и вошла высокая женщина в белом платке. В руках у нее был подсвечник. Она поставила его на стол, а потом поклонилась Дяде Тому в пояс и сложила руки.
— Что тебе еще, Акилина?
Не обращая внимания на механика, женщина произнесла:
— Благословите, старче.
— Старче? — спросил Комиссаров недоуменно.
— Старец Фома, — выпрямилась женщина и холодно поглядела на Василия Христофоровича светлыми до белизны глазами.
— Дядя Том, Фома. Ну да, это одно имя, — пожал плечами композитор. — Что вас так удивляет?
Василий Христофорович достал с полки первую книжку Легкобытова и стал читать некогда выученные почти наизусть, утешавшие его строки про край непуганых птиц, однако мысли его рассеивались. «Уйти, уйти отсюда, убежать от всех прямо сейчас и вернуться к Катарине в Тироль. Садовником, конюхом, кухонным мужиком, любовником, мужем. Не хочу я с ними, не буду тут жить. Они дикие, жестокие, они хуже, чем звери, они оборотни, азефы. Здесь нельзя было ничего трогать и пытаться менять. Ничего. Здесь не та страна… В ней не жить, в ней только умирать можно».
Стук в дверь отвлек его.
— Товарищ Мальгинов, вас одна барышня хочет видеть.
— Какая еще барышня? — спросил он недовольно.
— Она к товарищу Щетинкину шла, но он теперь отдыхает, — ответил солдат и нехорошо ухмыльнулся.
— Что ей надо?
— Говорит, что она невеста заключенного Легкобытова, и просит, чтоб ей разрешили с ним свидание.
— Легкобытов женат, — сказал Василий Христофорович машинально, и у него засосало под ложечкой. — А свидания с ним комендант запретил.
— Это я знаю, — произнес солдат сумрачно, и длинные ресницы его вздрогнули. — Так что прикажете барышне передать?
Лицо солдата показалось ему знакомым, но так много лиц промелькнуло перед глазами за эти годы, что не хотелось мучить память… Она давно жила своей жизнью и сама выбирала, кого вспоминать, а кого забыть. Только вдруг припомнил Василий Христофорович, как когда-то давно они шли с Легкобытовым по цветущему лугу, а Павел Матвеевич стал рассказывать про ланку, которая подошла к нему в лесу недалеко от устья Шеломи. «Она была совсем близко. Маленькая, грациозная, любопытная, я мог протянуть руку и схватить ее за копытце. И — не схватил. Почему я ее не схватил?»
«Надо сказать барышне, чтоб уходила, нечего ей здесь делать», — подумал он вяло и буркнул, не глядя на солдата:
— Пусть ждет, пока комендант проснется.
…Уля стояла на крыше высокого дома и смотрела в ночное небо. Как и почему она здесь оказалась, она не помнила, но уйти уже не могла. Ноги ее подкашивались, а измученное, избитое, поруганное и странно легкое, почти невесомое тело не болело и не кровоточило. Оно колебалось от движения ветра, удерживаясь на скате крыши лишь небольшой силой соприкосновения с поверхностью. Небо было очень близко, играло звездами и отражениями дальних всполохов, а еще дальше за ним, за этим небом, находился блистающий мир, куда ее звал стать русалкой воздуха замерзающий в арктических льдах Савелий Круд, чей камешек в этот раз не помог. Сапфир уже после коменданта отобрали солдаты. Кажется, это сделал тот, у которого были густые ресницы.
Уля качалась над бездной и ждала, когда налетит порыв, который подтолкнет ее и навсегда оторвет от кровавой, грязной земли. Она больше не хотела ей принадлежать. Не хотела быть ничьей музой, возлюбленной или женой. Она хотела уйти, не оставив своего имени и родства, как девочка, одиноко играющая в кости на древней могилке. Уля поглядела вниз и увидела громадного зверя, который смотрел на нее из глубины. Он рос, набухал, раздувался, становился больше, чем этот город, он держал его в своей пасти, подминая собой всю землю и закрывая половину неба, и Уля поняла, что не спасется, угодит в разверстую пасть. Она снова почувствовала касание страшных ладоней, что пугали ее в детстве, а теперь толкали в эту пропасть, и боялась обернуться и увидеть покойное лицо той, кому эти гладкие руки принадлежали. «Вот и все, вот и все, — шептала Уля, — вот все и кончилось». Подняла голову к небу и увидела крест. Он сложился из полунощных всполохов, сначала неясный, едва угадываемый среди звезд, но постепенно его очертания делались все более отчетливыми, крест проступал над городом, словно кто-то промывал черное небо. Волк зарычал, оскалился, отступил, и она осталась одна.