«Коридором смерти» меж собой называли его сами железнодорожники.
И мы стояли на пологом берегу Невы, и оставшиеся с военных времен сваи убегали в черную дымящуюся воду…
Пусть случается со мной не то, чего мне хочется, а то, что мне полезно.
Менандр, древний грек, поэт и драматург; возможно, мой предок
В начале своей ретроразведки из документально-вещественных свидетельств я имел лишь несколько фотографических карточек с вензелями старинных фотоателье, анкету деда по матери, написанную им в 1933 году для тамбовского собеса, военный билет отца без обложки, трудовые книжки родителей, пачку семейных писем и предостережения одной из старших сестер Веры не ворошить прошлое.
Да и вторая старшая — Надежда — не одобрила мои планы заняться историей семьи:
— Отжили люди свое и отжили, — хмуро сказала она по телефону. — Кому это может быть интересно?.. Найдешь такое, что потом не обрадуешься…
По версии самой старшей сестры Веры, которая в моем детстве наиболее удачно изображала американскую шпионку (оскалясь, она вращала глазами и молча тянула к моему горлу растопыренные пальцы), наш дед был то ли престижным архитектором, то ли извозчиком и в первом варианте бросил семью и смылся в буржуазную Польшу, во втором — спился и умер в пыльных лопухах под забором.
— Откуда ты знаешь, что извозчиком?
— Папа рассказывал! Он в ноябре семнадцатого года сидел с мальчишками на заборе напротив Зимнего дворца, тут стрельба началась, с флагами побежали, а его отец ехал на своей пролетке, увидел сына, согнал кнутом и отвез домой в Парголово. Они же в Парголове ютились, в детском доме.
— Ты же говорила, он был архитектором! — напоминал я.
— Правильно! — нисколько не смущалась сестра. — Он был архитектором, а потом его уволили за пьянку, и он ушел в извозчики!
— Откуда ты знаешь, что за пьянку?
— А за что же еще увольняют? Он и жену свою с детьми бросил, потому что пил…
— Кто тебе это сказал? — я не хотел оставлять без внимания эти нелепицы.
— Наша мама все время говорила отцу, что он весь в своего родителя — пьяницу!
— Интересно, как мама могла знать о пьянстве свекра, если тот не вернулся с Первой мировой войны, и наш отец все время его разыскивал? Ты же сама говорила… И что-то я не припомню, чтобы наш отец был пьяницей! Выпивал, как все, по большим революционным праздникам и с хорошими гостями…
— Ты еще ничего не знаешь! — многозначительно говорила сестра. — Я тебе потом как-нибудь расскажу!
(Иногда мне казалось, что мы с сестрой говорим о разных людях. Или наш отец за двенадцать лет, которые отделяли рождение сестры от моего рождения, превратился вдруг из тайного поклонника Бахуса и дебошира во вполне приличного человека — отца большого семейства, главного редактора газеты «Строитель», всегда подтянутого, делового, гладко выбритого, в чистой рубашке с галстуком, читающего, стучащего на машинке или с фартуком на груди снимающего острым рубанком сливочные завитки стружек на верстачке в ванной.)
Честно говоря, мне не верилось и в другое: что мой будущий дед — юноша с благородным лицом, изображенный на фотографии, бросит жену, четверых детей, станет извозчиком, а потом сопьется и умрет под забором.
Чепуха какая-то!
Ведь были же и у меня воспоминания…
Я догадывался: сестра имела некоторые обиды на ушедшего отца, и в сердцах может нафантазировать лишнего.
У меня обид на родителей не было: напротив, с каждым собственным прожитым годом я понимал и любил родителей все сильнее, и они все чаще приходили ночью к изголовью моей кровати: мы ловили с отцом рыбу, ходили по грибы, стреляли в кандалакшских сопках из малокалиберной винтовки по банкам, мать готовила по весне щи из крапивы, отложив книгу, рассказывала мне про блокаду, как ловили ракетчиков, показывала, как маленькая Надежда после обстрела хлопала себя по щекам: «Ой, мамочка, что тут было!», и мать, придя с работы, вытаскивала ее из подушек в дальней от зоны обстрела комнате и целовала сухими губами: «Ничего, доченька, скоро победим!» — «Я этому Гитлеру как дам! — Надюшка била кулачком по холодной подушке. — Он у меня узнает!»
Я представляю себе сестру — в полутемной холодной квартире, обложенную подушками, матрасами, в шерстяном платке поверх пальто, шапке, варежках — она ждет маму с работы, мама работает в домоуправлении железнодорожных домов тут же, на 2-й Советской улице, и забирает дочку лишь при объявлении воздушной тревоги, чтобы спуститься с ней в бомбоубежище. И целый день она одна под разрывы снарядов — близких (если били по Институту переливания крови, что виден из окон комнаты, в которой по всем обстрельным правилам мать оставляла дочку) и далеких — если немец бил по Московскому вокзалу и площади Восстания. С началом обстрела Надежда прячет кукол и сама прячется под холодные подушки.
Мать с отцом сдавали кровь — донорам полагался дополнительный паек.
Что сказалось: спрессованная войной детская энергия или чувство победительницы, отстоявшей свой дом, свое место («Вот, я со своей мамочкой и куклами никуда отсюда не ушла!»), гены или что другое — не знаю, но Надежда была во все годы такой заводилой во дворе, что вернувшиеся из эвакуации старшие ребята от ее проделок только глазами хлопали. И в школе, где Надежда сначала работала пионервожатой, а после института стала преподавать английский, только ей доверяли сложные дипломатические переговоры всех уровней, и только она могла вытянуть безнадежную, казалось бы, ситуацию.
…За стеклом моего книжного шкафа в ту пору стояли старинные фотографии: бородатый дед-химик в сюртуке; юноша с ямочкой на волевом подбородке и опрятным ежиком волос; моложавый мужчина с бакенбардами, шейной бородкой и закрученными в ниточку усами в тужурке с красивым отложным воротником неизвестного мне ведомства; женщина с приятным, но строгим лицом в мещанском платье (кружева, рюшечки, воланчики, пуговицы и пуговки) и с гребнем, напоминающим корону.
Предки.
Они смотрели мимо меня, чуть повернув головы влево, и нашим взглядам не суждено было встретиться.
Молодой человек в курточке со стоячим воротником и трогательным ежиком волос приходился мне дедушкой по отцовской линии — это вытекало из дарственной надписи, сотворенной каллиграфическим почерком на обороте карточки: «Горячо-любимой бабушке от любящего внука на добрую память, — Павел Каралис».
Моего отца звали Николаем Павловичем. Значит, Павел — его папа, мой дедушка.
Мой будущий дед снимался в фотоателье Булавского на Невском, 34, и делал он это после 1898 года, что я установил по дате на серебряной медали Императорского фотографического общества, чей кругляш с цифрами удалось рассмотреть через лупу. Дедушка выглядел на карточке задумчиво-серьезным юношей с внимательными глазами и просторным лбом под слегка набрякшими веками. На фотографии ему лет пятнадцать-шестнадцать.