— Из этих, — печально подтвердил Фрейд. — Хотите поговорить об этом?
— Хочу, — подтвердила она мечтательно. — Я в последнее время больше ни о чем и не могу почти. Раньше — культура там всякая, кино, театр… Опять же ракеты… А сейчас все больше меня тревожит национальный вопрос и еще отчасти тарифы. С бензином вот проблема у меня. Вообще, — увлеклась она, — вы не знаете, доктор, отчего это бывает такая болесть, что все вроде есть, а ничего вроде нету? Я как подумаю иногда — столько во мне всего, и даже детей, а поговорить не с кем! Это все враги, мне кажется, правда же, доктор? Это же все фобия у них, бывает такое?
— Бывает и фобия, — уклончиво ответил старик. — Скажите, а вы не пробовали на себя посмотреть?
— Только и делаю, что смотрю! — с готовностью подхватила она. — Как сказал поэт, и с ненавистью, и с любовью!
— И что видите?
— Да что ж, — вдруг опечалилась пациентка. — Все то же и вижу. Ничего нового. Вроде, думаю, все на месте, а внутри ноет и ноет, ровно как перед бурей. Может, вы пилюлю какую пропишете? До вас один был, тоже немец и тоже из этих, как-то Карла или вроде того… Так он такого прописал — семьдесят лет кровью харкала. Но очень великая была, — добавила она с гордостью.
— Видите ли, — осторожно начал Фрейд. — Наша личность состоит как бы из трех этажей. Нижний — это наше подсознание, то, чего мы хотим. Средний — сознание: то, что делаем. А верхний — супер-эго: законы, правила, принципы… Конфликт верхнего этажа с нижним создает муки совести. А у вас, мне кажется, все муки именно оттого, что нет верхнего этажа, как бы крыши, то есть законов и принципов. И если вы не выработаете их, то вас так и будут…
— Чаво?! — вскинулась она. — Крыши у меня нету? Да ты знаешь, кто ты есть такой? Да я сейчас тебя самого вместе со всеми твоими неприличностями так…
Она не договорила, потому что Фрейд проснулся.
— Что за странный сон! — проговорил он, закуривая вечную сигару. — Что бы это значило? Наверное, я ее боюсь и к ней подсознательно стремлюсь, но ведь и весь мир так… Нет, все-таки хорошо, что я ее никогда не видел.
25 мая. Премьера «Цирка» (1936)
25 мая 1936 года на экраны СССР вышла эксцентрическая комедия Григория Александрова «Цирк» — по мотивам пьесы Ильфа, Петрова и Катаева «Под куполом цирка», триумфально шедшей в московском мюзик-холле с декабря 1934 года. Все три соавтора единогласно убрали свои фамилии из титров, потому что Александров, оставив в неприкосновенности общий контур сюжета, снял кино в совершенно другой тональности. Ильф и Петров, правду сказать, считали главного советского комедиографа образцом глупости и отказывали ему в каком бы то ни было вкусе; но с «Цирком» случился парадокс, вообще характерный для искусства дурных эпох. То, что хорошо сделано, отражает эти самые эпохи далеко не так наглядно, как творения графоманов и конъюнктурщиков. В шедевре всегда видно автора, он заслоняет время. Патриотический, глубоко идейный «Цирк» Александрова хоть и смешит сегодняшнего зрителя главным образом лобовой агитационностью, вписанной в цирковой антураж, — а все-таки о советском периоде русской истории, равно как и об ее механизмах в целом, он говорит больше и ясней, чем замечательная, без дураков, ильфо-петровская комедия. Иногда, кстати, поправки цензоров, убиравших из советского кино острые моменты, оказывались интуитивно гениальными — картина приобретала символическое, вневременное звучание. Испортив пьесу, Александров, сам того не желая, создал выдающуюся историософскую метафору.
Ильф и Петров при участии своего литературного крестного отца Катаева искренне пытались улучшить если не советскую власть, то во всяком случае контекст, атмосферу, состав воздуха. Их искренняя, хоть и не без дружеской насмешки, американофилия, за которую так прорабатывали «Одноэтажную Америку», связана с искренней надеждой обоих соавторов на построение справедливого общества, причем Америка — в чем они, кажется, и себе не признавались — представилась им наиболее убедительной моделью такого общества, при всех своих гримасах. Страшно сказать, но больше всего им в Америке понравился человеческий материал. Люди, сами люди, там лучше, чем в СССР, где якобы строится справедливейшая и гуманнейшая государственная система. И это самое печальное, потому что систему изменить можно, а людей не переделаешь. Надо пытаться, конечно, на то и дано нам искусство, — Ильф и Петров написали Сталину письмо о том, что нам необходим советский Голливуд. Акцент делался на технических инновациях, но пафос письма не в них: Голливуд — искусство, воспитывающее человечность, свободное от мертвой агитки. Советское чиновничество гневно отвергло буржуазные идеи Ильфа и Петрова: у нас есть все, что надо, подражать Америке мы ни в чем не намерены, и вообще время дружественного любопытства к Штатам — вполне взаимного, надо сказать, — во второй половине тридцатых закончилось. Катаев в «Алмазном венце» ностальгически вспоминал «американизм двадцатых годов», вообще космополитичных: американские фильмы, культ Чаплина, визит Мэри Пикфорд… Ильф и Петров не заметили — или заметили, но решили бороться — новой волны советской ксенофобии: поворот к национальному чванству совершился еще до войны. Нам не у кого учиться, мы сами всех научим!
«Под куполом цирка» — одна из последних попыток советского искусства быть гуманистическим, но церковь с гуманизмом сочетается плохо, это вам любой откровенный священник объяснит. Для гуманиста человек — мерило всех вещей, а у церкви другие критерии. Ильф и Петров пытались провести в своей комедии любимую идею — в сущности, наилучшую национальную идею для России, особенно в нынешнем ее состоянии: ЛИШНИХ У НАС НЕТ. Мы огромная, добрая и сильная страна, мы возьмем всех, у нас все на месте и в дело. Есть, разумеется, дураки, пытающиеся всюду забивать свои идеологические гвозди, заставляющие говорящую собачку — которая, умница, знает слова «люблю», «елки-палки» и «фининспектор» — читать с арены стихи: «Больше штреков, шахт и лав, гав-гав, гав-гав» — которые не всякий человек выговорит. Но это явления временные и столь откровенно противные, что с ними и бороться всерьез не стоит. Всю дорогу Россия — и СССР — отфильтровывает чуть не половину своих граждан по имущественному, образовательному, национальному признаку: и этих нам не надо, и этих… А нам нужны все. Приидите, все труждающиеся и обремененные. СССР — Мекка талантливых, душевных и умных, которым почему-то трудно на Родине. Этот образ, в самом деле привлекательный для миллионов, пытались — и небезуспешно — сформировать в двадцатые и начале тридцатых, когда нуждались в иностранных специалистах, без которых никакой индустриализации не было бы. А потом нужда в них отпала, и образ интеллектуальной Мекки, мягко перевоспитывающей чужаков, больше не требовался.
Александров эту перемену уловил едва ли не первым — вообще был чуток, за что и попал в любимцы Сталина. Это о нем рассказывают анекдот — кажется, правдивый, — как Сталин спрашивает у кинорежиссеров, что им надо для успешного творчества. Один просит машину, другой — дачу, а Александров — книгу «Вопросы ленинизма» с автографом автора. После чего получает книгу, машину и дачу. «Цирк» — одна из самых патриотических в худшем смысле, одна из самых оголтелых по части ксенофобии советских картин (переплюнул его только «Русский сувенир» Александрова же). Александров пририсовал к сценарию Ильфа и Петрова идиотский пролог, в котором героиню Орловой чуть не линчуют в Америке за связь с черным; заокеанский импресарио превратился у него в полноценного садиста (правда, он немец, фошызд, немецкость его подчеркнута титулом «фон» — в пьесе он просто Кнейшиц); любовная тема отошла на задний план, а главным мотивом стало «догоним и перегоним» — мы можем сделать пушку лучше американской и ехать на Луну успешней, чем Мэрион Диксон. И на этой-то теме Александрову повезло создать лучшую метафору во всем советском кино.