Так вот, княжна посмотрела на меня с типической русской жалостью, во второй раз затянулась пахитоской и выдохнула надпись:
– Жалко мне вас, Мишель. Увы, ноблес не оближ заключить вас в объятия моих ног, но кое-какой минет я вам могу доставить.
Я вздрогнул. Княжна снова затянулась, и я снова прочитал:
– Вы не подумайте, я не такая. Это всего во второй раз… Или в шестой… Не помню… Но уж никак не больше чем в одиннадцатый. А что было в прошлом месяце я и не говорю, очень деньги были нужны.
Я от сырости за окном и какой-то непонятной лени превозмочь себя не мог. Она упала на колени у моих красивых ног. Ее пальчики заструились по пуговицам моей ширинки, сбросили подтяжки, стянули с ног чешую кальсон… Обрезанный мой не подавал признаков жизнедеятельности. Не было в нем гордости. Не было в нем перспективы. Он даже не сделал какого-либо движения в сторону приоткрывшихся губ. Княжна стояла передо мной на коленях с полуприкрытыми глазами и полностью открытым ртом, в него чуть не залетела спасающаяся от дождя синичка. (В те года на Первой Мещанской еще водились синички. А сейчас, сколько ни открывай рот, воробья ни… не дождешся.)
Я тихо поднял брюки и влез в карман…
Дым! Огонь! Сверкнуло пламя,
Ничего теперь не жаль.
Я лежал к дверям ногами,
Элегантный, как рояль.
А после того как я вышел из Центра репродукции человека, где академик Михаил Васильевич вставил в мой обрезанный штырь и они (обрезанный и штырь) стали стоять как из ведра, я пришел к двухэтажному особнячку на Первой Мещанской и нацарапал на стене надпись: «Княжна Танька Персоль-Гуторская – блядь».
Вот вам история телефона 282-04.
Налейте, налейте скорее вина, рассказывать больше нет мочи. Налили, налили, выпили… (Это я о себе. У нас есть иногда такая привычка – говорить о себе в третьем лице.) И тут зазвонил телефон. На определителе высветилось 282-20-3… Снимаю трубку.
Так вот, как я говорил, точнее, писал, на определителе моего телефона высветился номер 282-20-3… А дальше ничего не высветилось. Хотя должно было бы. Потому что в ночь моих поисков свободного места, в которое я мог бы излить свою грусть и печаль, телефонные номера были семизначными. И тут таилась какая-то закавыка, какая-то интрига.
Мне в жизни неоднократно приходилось размышлять. По разным поводам. Так, года два я размышлял над проблемой квадратуры круга, дошел до двести восемьдесят четвертого знака после запятой и смог остановиться только после того, как в условиях стационара роман Карцев с телевизора поставил вопрос о раках по три сегодня и по пять, но вчера. В течение пяти дней я мотался из сегодня во вчера и обратно, но раков не обнаружил. Вообще! Никаких! Ни по три, ни по пять. Пока на шестой день, который, собственно говоря, был ночью, ко мне в палату не пришел Жванецкий и не сказал под большим секретом, что раков вообще не было. А было полкило креветок, которые своим ходом пришли из бухты Нагаева, с которой начинается близкая всему советскому народа Колыма. Пришли креветки в Одессу из человеколюбия. Потому что канистра пива – вот она, а раков ни по пять вчера, ни по три сегодня со времен Гражданской войны не было. И у трудового народа сложилось твердое убеждение, что Гражданская война шла между пивом и раками. И раки проиграли. Потому что канистра пива – вот она, а раки?.. Эмиграция, философский пароход и вообще утечка раков на Запад. Вот креветки и приползли с бухты Нагаева. С того места, с которого начинается Колыма. А в философском (ничего, что я два раза поблизости употребил слово «философский»? Не погрешил ли я в смысле семантики и семиотики? А если и погрешил, то и хрен бы с ним) смысле логического построения географической сути с бухты Нагаева начинается не только Колыма, но и родина. Образно выражаясь, а я всегда выражаюсь образно, родина начинается с зоны. И ею заканчивается. Потому как, образно выражаясь, а я всегда выражаюсь образно, могила – это та же одиночная камера. И, как полагал я той ночью, на картинке в родном букваре должна быть не сто раз целованная Есениным по пьяному делу березка, а сцена шмона в лагпункте 24/16. Кстати, ничего не имею против целования березок по пьяни. Бывают в этом состоянии дела покруче. Я как-то в конце девяностых на банкете в Колонном зале допился до такого состояния, что вошел в один туалет с Зюгановым. О чем я говорил? А, о картинке в букваре со сценой лагерного шмона. У Глазунова бы хорошо получилось, ему вообще массовые сцены удаются. И название картинки – «Шмон нашей родины». Жаль, на натуру уже не выехать. Нету ее, натуры. В натуре. Ну да для Глазунова натура не обязательна. Залудил сто шестнадцать портретов – от черепа лошади, в которой таилась погибель князя Олега, до всех святых, в земле русской воссиявших. И на фоне крестов. И вот здесь-то самая лажа и есть. Глазунов – глашатай реализма, а тут… Не было крестов в лагпункте 24/16. Только таблички со стершимися номерами. Поэтому шел бы Глазунов… Шел, шел и дошел бы наконец.
И вот, как сказал мне ночью Жванецкий, оттуда-то и пришли в Одессу к канистре пива полкило креветок. Это не так чтобы уж очень много, но если не роскошествовать, а грызть их морожеными, на канистру вполне хватит.
А потом Жванецкий решил, что миссия по разъяснению мне коллизии с раками им завершена, и ушел через зарешеченное вентиляционное окно в соседнюю палату. Там один чувак страдал раздвоением личности. Он был попеременно Авазом и тупым доцентом. А в палате лежали и нормальные люди. Алкоголики всех мастей, суицидники разных стажей, рукомойники, мывшие руки до приема пищи и после. После посещения уборной и до. А голова у них вообще не высыхала. И вот этих вполне приличных людей круглосуточно доставал тупой доцент Аваз. А Жванецкий как ушел через вентиляционное окно в эту палату, так я больше его по телевизору не встречал. Слышал только в курилке от других больных, что теперь этот тупой доцент Аваз – Железная Маска, а Жванецкий достает его просьбой «Гюльчатай, открой личико». Но я от размышлений о раках избавился. Правда, когда бываю на Преображенском рынке, долго стою перед аквариумом с раками и думаю: сколько же пива надо выпить, если это раки по пять, как вчера. И сколько сегодня, если они по три.
Так вот, я сидел в кресле и смотрел на мигающий дисплей телефона, на котором русским языком, черным по белому было написано 282-20-3…
Ну, чего делать, надо поднимать трубку. Сейчас выдам очередную похабщину: «Трубка не член, рука не отвалится». Ну и поднимаю. А в трубке – голос. Женский. Ласковый и томный. Такой голос, помню, был у одной пионервожатой в пионерском лагере, где я был другим пионервожатым. Она звалась Татьяной. (Не путать с княжной Танькой Персоль-Гуторской – блядью.) Она в педучилище училась на учительницу младших классов. А я, по примеру моего друга Эдика Доспенского, изучал детский характер для последующих занятий детской литературой. Но детского писателя из меня не получилось. А все потому, что в пионерском лагере надо изучать детей! А не пионервожатых! А Эдик, до того как шастать по природе в трусах и пионерском галстуке поверх трусов, был вполне приличным сатириком-юмористом в паре с другим сатириком-юмористом Феликсом Гамовым (в девичестве Кугель). И еще в соавторстве с другими сатириками-юмористами Мурляндским и Файтом (настоящая фамилия Файт). Мурляндский – фамилия амбивалентная. Ухо приличному человеку не режет. А Файт – упертый. И не он один.