Через некоторое время она сказала, что ей пора домой.
– Я тебя провожу, – сказал я.
– Как хочешь, – сказала она.
Она пошла в комнату подруги одеться, а я поднялся в свою, хватил стакан «Шартреза» и, задыхаясь от липкой крепости, помчался вниз.
Она ждала меня на улице.
Мы шли по пьяной, присыпанной снегом Москве. Я сыпал парадоксами, вешал на прохожих каламбуры, блистал своим и заемным остроумием и между незатейливыми шутками пытался ее поцеловать. На третьей или четвертой попытке она не отвернулась, подставила губы, сказав после этого: «Ну вот, теперь тебе будет чем поделиться завтра с товарищами». Тут она была не права. Это странно, но через три часа мне хотелось ее целовать еще и еще. Именно ее. А для того чтобы чем-то поделиться с товарищами, в принципе совсем не обязательно, чтобы это «что-то» было. Просто в ответ на расспросы можно скромно и таинственно улыбаться, а самому настырному ответить: «Извини, старик, мужчины об этом не говорят». И все окончательно поймут, что ты с этой женщиной был близок. Сколько вокруг ходит женщин, с которыми мы были близки и которые ни сном ни духом даже не подозревают об этом. Рыцари, падла, джентльмены...
Мы дошли до ее дома на Кропоткинской, зашли в мрачный роскошный подъезд с широкой лестницей, вверху которой в лучшие времена стоял дворецкий, а сейчас лежал какой-то человек, и поцеловались во второй раз. Человек проснулся, посмотрел на нас, проговорил: «Плодитесь и размножайтесь» – и снова заснул. Поцеловаться в третий раз мы не смогли. Уж очень кощунственно прозвучали его слова.
Потом я шел обратно в общежитие, останавливался со случайными, посторонними компаниями, что-то пил, что-то пел, но был отделен ото всех каким-то воздушным куполом, в котором хватало места только мне и моим новым, непонятным ощущениям.
И тут же навалилась сессия, во время которой мы изредка встречались в бесконечных институтских коридорах, после чего я долго не мог унять дыхание.
Мне стало трудно. До этого был определенный круг идей, интересов, увлечений, среди которых я чувствовал себя легко и удобно. А Лолита и новые ощущения стали мне не то чтобы мешать, а как-то возбуждать и нервировать. Хотя я ловил себя на мысли, что без этого я бы уже не смог жить. А может быть, и смог бы. Сейчас об этом трудно судить, так как это было бы суждением другого человека.
Кое-как свалив сессию и вырвав у деканата стипендию, я с однокурсниками рванул по соцстраховской путевке в дом отдыха. И ровно через час по прибытии я увидел Лолиту. Я метнулся к ней, схватил ее за руки, и она, глядя на меня счастливыми глазами, сказала, что она тоже кое-как свалила сессию, тоже вырвала у своего деканата стипендию и по той же соцстраховской путевке приехала в дом отдыха.
Нет, не было и никогда уже больше не будет в мире такой нежности, которая связывала нас с Лолитой.
(Интересно, сколько раз до меня эти слова писали разноязычные авторы?) Целыми днями мы, взявшись за руки, летали по лесу (тоже не самая свежая метафора, но мне нравится), приземляясь только для сна в наших шестиместных палатах.
ОБЛЕДЕНЕЛЫЙ ЛЕС ПРИНИМАЛ НАС В СВОИ ХОЛОДНЫЕ ОБЪЯТЬЯ, КОТОРЫЕ МЫ СОГРЕВАЛИ ЖАРОМ НАШИХ СЕРДЕЦ. И БЫЛО ЧТО-ТО УПОИТЕЛЬНО-ЧУДНОЕ В СЛИЯНИИ НАШИХ ДУШ В ЭТИ МИНУТЫ ЕДИНЕНИЯ, КОГДА МЫ ПРИНАДЛЕЖАЛИ ЛИШЬ ДРУГ ДРУГУ, КОГДА ЛИШЬ НАМ СВЕТИЛО УЮТНОЕ СОЛНЦЕ, ПАДАЛ НЕЖНЫЙ ПУШИСТЫЙ СНЕГ И ОСТОРОЖНО СВИСТЕЛИ ТАКТИЧНЫЕ СНЕГИРИ. (Уф-ф-ф-ф. Не хуже Тургенева отваял.)
Мы целовались, не стесняясь касаться друг друга мокрыми хлюпающими носами.
На двенадцатый день она, лежа со мной в снегу, как-то потускнела и прошептала неверными губами:
– Я так тебя люблю, мой ласковый, мой теплый, что без тебя я уже не смогу быть. Но я должна сказать, просто обязана, что в той, другой жизни я была с одним человеком.
– С кем? – машинально спросил я.
– Он жил со мной в одной квартире, его звали Борис, потом он уехал в военное училище, и все кончилось.
Я чуть не выл от ревности к этой скотине Борису, к этой сволочи, к этому подонку, соблазнившему и бросившему мою любимую девушку. Я лежал в снегу, а она ползала рядом со мной и все повторяла:
– Не надо, мой родненький, не надо, я виновата перед тобой, прости, я тогда ничего не понимала, я думала, что он – это ОН. Я не могла знать, что это ты будешь для меня все, прости, тебе больно, прости, прости, прости...
Как я ее ненавидел за то, что был у нее вторым, а не первым! Это уже потом, когда стал чуть постарше, мне не раз говорили, что я второй, и я относительно спокойно переносил это откровение. Я заранее был готов услышать, что я второй. Что тот, первый, был ошибкой, а вот я – это настоящее. Хотя мы оба знали, что это настоящее не будет иметь протяженного будущего.
Это уже потом, когда стал чуть постарше, я узнал, что, если женщина говорит, что ты у нее второй и настоящий, она лжет, но надо быть ей благодарным за это, ибо она бережет не столько себя, сколько наше несовершенное самолюбие. Эти суки откуда-то знают, что каждый из нас для самого себя – сказочный принц, для которого они должны беречь себя, принося в дар свою девственность, которую мы принимаем за любовь. (О нынешних временах я не говорю. Понятия «девичья честь» и «девственность» перестали быть тождественными. Соитие перестало быть вершиной любви и превратилось в случку, большевистский стакан воды. А девственность... а чего девственность... под пивко, под таблеточки. Или по случаю какого-никакого праздника. А иногда о потере девственности узнают во время родов.)
Но ничего этого я тогда не понимал. Я оскорблял Лолиту, швырял ей в лицо самые грязные обвинения, а она лежала в снегу и только повторяла: прости, прости, прости...
Мы уехали из дома отдыха. Встречаясь в институте, она смотрела умоляющими глазами, а я кивал головой и пробегал мимо, чтобы не задохнуться от любви и ненависти. Потом она долго лежала в больнице, после которой родители ее от косых взглядов куда-то увезли. Вроде бы на Сахалин. Ее отец туда перевелся по службе.
А дальше я прожил очень длинную жизнь. С чередой любовей, профессий, привязанностей. Так и не смог жениться. Завести детей. Внуков. Может быть, они где-то и есть. Но отцовских и дедовских чувств мне испытать не удалось. Не по-пер-ло!
И только одно чувство я сохранил в неизменности – это ревность к тому неведомому Борису, ревность, подобной которой я уже никогда больше не испытывал.
И еще... Еще я безумно хотел увидеть ее. Может быть, она жива, хотя прошло уже пять десятков лет. Может быть, так же красива, ведь прошло всего пять десятков лет... Боже, как я ее люблю, как я ее люблю, как я ее люблю, как я ее люблю...
И вот я сижу в своей полупустой комнате, неторопливо попивая джин с джюсом, и смотрю на копию «Черного квадрата» Казимира Малевича. Я старый.
Из картины выходит чувак средних лет, садится за стол, наливает себе, выпивает и говорит:
– Значит, так, Михаил Федорович, времени у вас осталось не так много. Дело ваше, можете так до конца сидеть, попивать джин с джюсом и крутить одно и то же воспоминание. А можете попытаться все исправить. Все закрутить в обратную сторону. И начать все сначала.