Прощальный вздох мавра | Страница: 92

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Ее удостоили государственных похорон. Он стоял в соборе у ее открытого гроба и обдумывал пути будущих обретений. Из трех опор жизни, какими являются Бог, семья и деньги, у него была только одна, а нуждался он как минимум в двух. Минни пришла проститься с матерью, но выглядела что-то слишком уж радостной. Благочестивые радуются смерти, – думал Авраам, – для них это врата в чертог Божьей славы. А на самом деле там пустая каморка. Бессмертие – здесь, на земле, и за деньги его не купишь. Бессмертие – в династии. Мне нужен мой блудный сын.


x x x


Обнаружив записку от Авраама Зогойби, аккуратно засунутую под мою подушку в доме Рамана Филдинга, я впервые понял, насколько возросла мощь моего отца. «Знаешь, кто такой есть твой папаша в его небоскребе?» -спросил меня как-то Мандук прежде, чем разразиться бешеной тирадой об антииндусских роботах и всем таком прочем. Найденная под подушкой записка заставила меня задуматься о том, сколько еще всего скрыто от глаз: здесь, в святая святых подпольного мира, небрежно продемонстрировав длину своих рук, Авраам дал мне понять, что будет страшным противником в предстоящей войне миров, войне подполья с надкрышьем, священного с безбожным, Бога с Маммоной, прошлого с будущим, канавы с небом – в смертельной схватке полюсов власти, во время которой я, Надья Вадья, Бомбей и сама Индия окажемся стиснутыми и беспомощными, как пылинки меж двумя слоями краски.

«Ипподром, – гласила записка, написанная его рукой. -Паддок. Перед третьим заездом». Сорок дней прошло с тех пор, как в мое отсутствие, под гром пушечного салюта, похоронили мать. Сорок дней – и вот оно здесь, это волшебным образом доставленное и донельзя банальное послание, эта увядшая оливковая ветвь. «Не пойду, разумеется», -подумал я с предсказуемой злостью. Но столь же предсказуемо и тайком от Мандука я отправился.

На ипподроме Махалакшми дети играли в анкх мичоли (прятки), лавируя между ногами густо стоящих взрослых. Вот, думал я, кто мы друг для друга, разделенные границей поколений. Понимают ли звери джунглей, какова подлинная природа деревьев, меж которыми проходит их повседневное существование? В родительском лесу, среди его мощных стволов мы прячемся и играем; но какие деревья здоровые, а какие больные, в чьих кронах живут добрые, а в чьих злые духи – этого нам знать не дано. Не знаем мы и самой великой тайны: что когда-нибудь мы станем такими же древесными, как они сейчас. А деревья, чью листву мы поедаем, чью кору грызем, с грустью вспоминают, что раньше они были зверями, карабкались, как белки, и прыгали, как олени, пока однажды не остановились, призадумавшись, и не вросли ногами в землю, не пустили корни и не покрыли зеленью свои качающиеся головы. Они помнят это как факт; но живую реальность их фаунских лет, чувственный опыт хаотической свободы память их восстановить не в силах. Они помнят это как шелест в их собственной листве. «Я не знаю отца, – думал я у паддока перед третьим заездом. – Мы чужие друг другу. Он не узнает меня, когда увидит, и слепо пройдет мимо».

Что-то – маленький пакет – вдруг сунули мне в руку. Кто-то торопливо прошептал: «Мне нужен твой ответ, чтобы перейти к дальнейшему». Мужчина в белом костюме и белой панаме вошел в людской лес и скрылся из виду. Дети кричали и возились у моих ног. Вот он я, готовый ли, нет ли…

Я разорвал пакет. Предмет, который там был, я видел раньше, он висел у моей УМЫ на поясе. Эти наушники когда-то украшали ее милую голову. «Вечно мял мне ленту. Выкинула его в урну». Значит, еще одна ложь; еще одна игра в прятки. Я видел, как она от меня убегала, как лавировала в людской чаще с пронзительным кроличьим визгом. Что бы я обнаружил, наткнись я на нее? Я надел наушники, удлинив их по размеру моей головы. Там была кнопка play. Не хочу играть, подумал я. Не люблю такие игры.

Я нажал кнопку. В уши мне полился мой собственный голос, напоенный ядом.

Вы знаете, что есть люди, которые утверждают, будто побывали в плену у инопланетян и подверглись там несказанным пыткам и мучительным экспериментам – лишению сна, операциям без анестезии, беспрерывному щекотанию подмышек, перечным клизмам, продолжительному прослушиванию китайской оперы? Скажу вам, что, кончив слушать кассету, вставленную в «уокмен» Умы, я чувствовал себя так, словно вырвался из лап такого вот неземного чудища. Мне представилось некое подобие хамелеона, холоднокровная ящерица из космических далей, способная принимать облик человека, мужчины или женщины по своему желанию, с одной, совершенно определенной целью – творить как можно больше бед, потому что беды составляют ее главный рацион – рис, чечевицу, ее хлеб насущный. Ссора, разрыв, несчастье, катастрофа, горе – вот излюбленные кушанья в ее меню. Она явилась среди нас как сеятельница тревог, как раздувательница войны, видящая во мне (какой же дурак! какой безмозглый осел!) плодородную почву для своих чумных семян. Мир, спокойствие, радость были для нее бесплодной пустыней – ибо, не собрав зловонного своего урожая, она умерла бы с голоду. Она питалась нашими раздорами и крепла на наших неурядицах.

Даже Аурора – Аурора, которая видела правду с самого начала, – в конце концов не устояла. Без сомнения, для УМЫ тут был своего рода спортивный интерес: этой великой хищнице больше всего хотелось поймать самую неуловимую дичь. Ее слова, что бы она ни сказала, на мою мать не подействовали бы. Зная это, она воспользовалась моими словами – моими злыми, ужасными, подсказанными похотью непристойностями. Да, она все их записала, не погнушалась; и как хитро она завлекла меня в эту ловушку, заставив меня произносить роковые фразы в полной уверенности, что это нужно ей, что это ее возбуждает! Я не оправдываю себя. Слова были мои, произнес их я. Кто поумней, прикусил бы язык. Полный любви к ней, помня о враждебности матери, я говорил сперва гневно, потом – желая утвердить верховенство половой любви над материнско-сыновней привязанностью; у меня, выросшего в доме, где разговор то и дело приправляло острое словцо, грубости спокойно слетали с языка. И я все повторял и повторял эти темные бормотанья, потому что в минуты близости она, моя возлюбленная, просила меня – о, как часто просила! -чтобы я их произносил якобы ради лечения – о коварная! о гнусно-коварная! – ее уязвленной гордости. В разгар любви ваша любимая просит у вас поддержки; нуждаясь в чем-то, она нуждается также, чтобы вы нуждались в том же самом, – разве вы ей откажете? Может, конечно, и откажете. Я не знаю ваших секретов и не хочу их знать. Но, возможно, вы не откажете. Да, скажете вы, любимая моя, да, мне тоже это нужно, да, нужно.

Я говорил это в предвкушении любовного акта и во время его. И это тоже было частью задуманного Умой обмана, промежуточным звеном ее интриги.

Две стороны по сорок пять минут избранных отрывков нашей любви, записанных на этой злосчастной кассете с постоянно звучащим на фоне глухих толчков и шорохов отвратительным лейтмотивом. Вставить ей. Да, я хочу. Хочу, о Господи. Трахнуть мою мамашу. Трахнуть ее. Трахнуть суку безмозглую. Каждое хриплое слово – как ржавый гвоздь в разбитое сердце Ауроры.

Представив мне свой вояж ненависти паломничеством любви, тварь выбрала момент, когда Аурора и без того была глубоко потрясена смертью Майны. В тот вечер она дала моим родителям кассету, это была единственная цель ее приезда, и я могу только догадываться, каковы были их ужас и боль, могу только рисовать эту сцену в воображении: Аурора всю ночь сидит сгорбившись на фортепьянной табуретке в ее оранжевой с золотом гостиной, старый Авраам стоит у стены, беспомощно обхватив себя руками, и в сумрачном дверном проеме – испуганные взгляды слуг, трепещущих у края картины, как пальцы.