Старушка-прозорливица истолковала действия Билькис правильно: наскиталась, бедолага, не верит больше ни в какие границы, ни в то, что за ними. Билькис старалась отгородиться от всего мира, надеясь — а вдруг он и вовсе исчезнет. И сестры Шакиль поняли ее намерения без слов.
— Она настрадалась, — сказала Муни Шакиль и загадочно улыбнулась, — но у нас она найдет покой.
Омар-Хайам уже задыхался, ему не хватало воздуха, не хватало пространства. Он заразился клаустрофобией. Но не только ею. В воздухе витала и другая зараза. Вот свалилась на пол в жарком беспамятстве Билькис, и Омар понял причину и слабости, и потливости, и дрожи в ногах.
— У меня малярия, — с трудом проговорил он, все вокруг закрутилось-завертелось, и он рухнул рядом с Билькис — словно в холодный колодец провалился, хотя тело его пылало.
А в это время Реза Хайдар пробудился от нехорошего сна: ему привиделся некогда расчлененный Синдбад Менгал, ныне при всех членах, только голова покойника торчала из живота, а ноги — ослиными ушами — из шеи. Менгал отнюдь не упрекал Резу, а лишь предупредил, что, судя по тому, как разворачиваются события, через несколько дней и самого генерала-сахиба на кусочки порежут. Храбрец-Резец, еще толком не проснувшись, вскочил с кровати, вопя «караул», но и его уже снедала малярия. Задыхаясь, генерал упал навзничь и затрясся, как в лютый мороз. Подошли сестры Шакиль, поглядели, как бьется Реза в ознобе.
— Вот и хорошо, — успокоенно проговорила Бунни Шакиль,—похоже, генерал еще погостит у нас.
Малярия — это леденящее пламя. Оно сжигает границу между явью и забытьем, так что Омар-Хайам не знал наверное, происходило ли все наяву или он бредил. То, лежа в темной комнате, он слышал, как Билькис кричит что-то о менингите, о каре господней и о суде: Всевышний наслал болезнь на дочь в городе, где познала стыд мать.
То ему прислышалось, как громогласно Реза просит принести кедровых орешков. То он явственно видел фигуру забытого Эдуарду Родригеша, и тот укоризненно качал головой, держа на руках мертвого младенца. А может, это все явилось ему в бреду. Когда, как ему казалось, наступали минуты просветления, он звал матушек и просил их записать названия лекарств. Какие-то лекарства — он помнил точно — ему давали, поднимали ему голову, совали в рот белые таблетки. Но, нечаянно раскусив одну, он почувствовал вкус мела, в его воспаленном мозгу полыхнуло подозрение, что матушки и не думали посылать за лекарствами. Огненными сполохами мелькали и другие мысли: а вдруг сестры Шакиль рады-радешеньки, что малярия сама сделает за них черное дело, вдруг они готовы даже единственного сына принести в жертву, только чтоб он ненавистных Хайдаров в могилу с собой забрал. Может, они спятили, а может, и я, думал Омар-Хайам, но тут снова накатывал приступ малярии, и даже думать становилось невмоготу.
Порой казалось, что сознание вернулось. Из-за ставен и закрытых окон с улицы доносились сердитые голоса, выстрелы, взрывы, где-то били стекло; если все это слышалось наяву, значит, в городе неспокойно. Ну да, он отчетливо помнит, как кричали: «Гостиница горит!» А может, все-таки он бредил? Как ни пленила Омара малярийная трясина, воспоминания все же прокрадывались к нему. Да, он точно слышал, как горела гостиница, как обрушился золотой купол, как взвилась напоследок разноголосица оркестра и смолкла под обвалившимся потолком. Еще вспомнилось утро, когда едкий дым с гостиничного пепелища проник в Нишапур — не задержали его ни ставни, ни рамы. Серым облаком просочилась пепельная смерть в спальню Омар-Хайама, еще отчетливее понял он, что находится в доме теней и духов. Но когда он спросил матушку (которую?) о пожаре в гостинице, та (кто?) ответила:
— Закрой глаза и успокойся. Какой еще пепел, что за выдумки?
Но Омара не покидала уверенность, что за окном все переменилось, старым порядкам пришел конец. Рушились прежние устои., возникали новые. Словно весь мир сотрясался от землетрясения, разверзались бездны, восставали сказочные дворцы и тут же обращались во прах; словно законы Немыслимых гор стали действовать и на равнине. В бреду, в жарких тисках болезни, в тяжелом смрадном воздухе, казалось, не выжить, возможно только умереть. Внутри него тоже происходили и оползни, и потрясения, тоже что-то рушилось в груди, ломались какие-то шестеренки, механизм его тела работал с перебоями, нарушился его тон.
— Видно, вконец износился мотор, — сказал он вслух в ту пору Застывшего Времени.
Подле его постели сидели на скрипучем диване-качалке матушки. Как этот диван появился у него в спальне, для чего? Может, это просто тень, мираж — Омар отказывался верить, зажмуривал глаза, открывал вновь минуту (а может, и неделю) спустя, а матушки все так же сидели; ага, значит, состояние его ухудшилось, ведь бредовые идеи лишь усиливаются. Сестры печально сетовали на то, что дом уже не столь велик, как прежде.
Мы теряем комнату за комнатой, — пожаловалась тень Бунни. — Сегодня мы не смогли найти кабинет твоего дедушки. Помнишь, где он был? А сейчас за той дверью столовая, хотя быть такого не может, она в другом конце коридора.
Чхунни кивнула:
— Да, печально. Ах, как судьба безжалостна к старикам! Всю жизнь спишь в одной комнате, и в один прекрасный день — раз! — и ее нет, даже лестницы не сыскать.
— Жаль, — поддакнула и средненькая мама Муни. — Усыхает дом, садится, как старая стираная дешевая рубашка. Скоро меньше спичечного коробка станет, и окажемся мы на улице. Последнее слово за Чхунни.
— А окажись мы под палящим солнцем, не под защитой стен, — пророчествовала старшая матушка, — мы мигом в прах обратимся, и нас ветром развеет.
Потом он снова впал в забытье. Очнувшись, не увидел ни дивана-качалки, ни матушек. Он лежал на огромной постели о четырех столбцах, по ним змеи все подбирались и подбирались к вышитым на балдахине райским кущам. На этой постели умер дед. Омар-Хайам чувствовал себя сильным и здоровым. Значит, нужно вставать. Он спрыгнул на пол и босиком в одной пижаме пошел по комнатам. Наверное, это мне чудится, подумал он, но удержаться уже не мог. Ноги больше не болели, они несли его по захламленным коридорам: множество вешалок, рыбьих чучел в стеклянных витринах, сломанных бронзовых часов. Нет, дом отнюдь не усох, не уменьшился, а наоборот, разросся: перед Омар-Хайамом — двери всех комнат и домов, где он когда-либо бывал. За каждой дверью — его судьба. Он распахнул заросшую паутиной дверь и отшатнулся: то была операционная столичной больницы, над операционным столом склонились люди. Заметив его, они замахали ему — подходи, друг! Но Омар-Хайаму страшно взглянуть на лицо пациента. Он резко повернулся и вышел, под ногами захрустела ореховая скорлупа. А вокруг — уже двери резиденции главнокомандующего. Омар-Хайаму захотелось обратно, в свою спальню, он побежал, но коридоры петляли и кружили. Наконец они вывели его к свадебному блестящему зеркалами шатру. Он очутился на свадьбе, в зеркальном осколке ему увиделось лицо невесты, на шее у нее была петля. «Лучше б тебе умереть!» — выкрикнул Омар-Хайам, и все гости воззрились на него. Одеты они были в рубище: нарядной публике небезопасна появляться на улицах города. И все они пели известную прибаутку: «Стыд и срам, стыд и срам — хорошо знакомы вам». Он снова побежал, но все медленнее, все грузнее тело, все жирнее— вислые подбородки, вот они опустились на грудь, живот складками упал на колени, и вот Омар-Хайам уже не в силах и шагу ступишь, обливается потом от натуги, его бросает то в жар, то в холод, и негде искать спасения, кажется ему. Как вдруг, метнувшись назад, чувствует: на плечи легонько опускается белый, мокрый от пота саван… Омар-Хайам понял, что лежит в постели.