Стыд | Страница: 83

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Жаркая баталия, разгоревшаяся вокруг, мягко говоря, нетривиального подхода Рушди к событиям огромного значения для судьбы Субконтинента — и не только для него, — отвлекла внимание от другого, глубинного пласта «Детей полуночи».

Между тем именно с «Детей полуночи» начинает Рушди исследование сквозной темы его творчества — сосуществования и взаимодействия истинного и вымышленного, действительности и иллюзии, лика и личины. Писатель возвращается к ней снова и снова, анализируя ее в разных аспектах, под разными углами зрения. Мифологическое осмысление реальности и обратное воздействие мифа на нее, превращение идеи в стереотип, возникновение и разрушительное действие эмблематической культуры наших дней, миф и реальность культурной самобытности — на каком бы материале ни ставил Рушди эти проблемы, его выводы носят отнюдь не региональный характер.

«СТЫД» появился в 1983 году, и краткость интервала между двумя произведениями является лишь дополнительным подтверждением тесной их связи. Нет, «Стыд» не сюжетное продолжение «Детей полуночи», но трудно избавиться от ощущения, что и здесь действуют все те же персонажи — они только надели новые маски. И действуют под новыми эмблемами. В чем разница между маской и эмблемой? Маска предназначена для перевоплощения, эмблема — для обозначения. Маска таит под собою суть, эмблема прокламирует, что следует считать сутью.

Эмблема Индии — демократическое, секулярное государство. Эмблема Пакистана — исламская республика. А в чем для Рушди их суть?

Индия осталась неизменной, какой всегда была, добавив к умопомрачительному корпусу своей мифологии еще один миф — о свободе, демократии, секулярности.

Пакистан же отрекся от своего прошлого, сочтя его неподходящим. Раз ислам есть единственное оправдание самого существования искусственно созданной страны, то и прошлое ее должно быть целиком мусульманским, а никак не общим с «идолопоклоннической» Индией. Понадобилось переписать историю — но на прежних страницах, где же взять новые? Получился палимпсест, где из-под торопливо сочиненной истории все время упрямо выглядывает та, настоящая. «Века Индии под тонким слоем среднепакистанского времени». А потому, заключает Рушди, все, что происходит в Пакистане, нужно рассматривать как борьбу между прошлым, насильственно запихнутом подальше, с глаз долой, и настоящим, которое только и держится, что на идее. Или, если угодно, как противоборство между вымыслом и реальностью, где вымышленное прошлое подчиняет себе сегодняшнюю действительность.

Метафорой Индии стали ее чудо-дети, так никому и не понадобившиеся. Метафора Пакистана — «фальшивое чудо», слабоумная и тем освобожденная и от прошлого, и от вины за него Суфия Зинобия, дочь, обманувшая ожидания родителей, уверенных в том, что зачали сына.

Суфия Зинобия, вместилище всеобщего стыда, который «должны бы испытывать, да не испытывают другие», сочетается браком с Омар-Хайамом Шакилем — но тезка великого поэта-вольнодумца не сочинил ни единой стихотворной строки и вообще не совершил ни единого поступка: любящие мамаши с детства освободили его от стыда, а заодно и от способности действовать.

Суфия Зинобия, сгоревшая со стыда, превратившаяся в яростного зверя, убивает Шакиля; стыд взрывается насилием в Суфии Зинобии, центральной фигуре романа, потому, что она, женщина — независимо от обстоятельств жизни, — в силу своего естества несет бремя дополнительной пристыженности.

Сальман Рушди видит в женщине воплощение природного начала, отвергающего все неистинное, надуманное, не проистекающее непосредственно из стихии бытия. Ал-Лат, извечная женщина, всемогущая, как сама природа, противостоит Ал-Лаху, началу концептуальному, стремящемуся взнуздать естество, ограничить свободу его проявлений. Рушди не то чтобы «ранен женской долей», а скорее сбит с толку рабским положением женщин, особенно в мусульманском обществе…

Они порой вырываются из рабства, но утрачивают гармоничность, присущую природе, и обращаются в разрушающую, силу — как Суфия Зинобия, как мстительная Хинд из «Сатанинских стихов». Эта тема тоже становится сквозной в творчестве Рушди.

Однако в «Стыде» внимание писателя сосредоточено на анализе того явления, которое он впоследствии назовет «эмигрантским сознанием»: «Когда человек отрывается от родной земли в поисках свободы, он переселяется. Когда освобождаются целые народы, жившие на родной земле, как на чужбине (пример — Бангладеш), они обретают самоопределение. Что самое стоящее у тех и у других? Оптимизм! А что в этих людях самое нестоящее? Тощий багаж! Я говорю отнюдь не о фанерных чемоданах, не о немногочисленных и уже потерявших смысл безделицах. Мы окончательно отрываемся не только от земли. Мы поднимаемся над историей, оставляем внизу и память и время.

Все это могло случиться и со мной. Все это могло случиться в Пакистане».

Что может произойти с целым народом, если, не перемещая его с родной почвы, перерубить корни? Настойчиво втолковывать целому народу, что исторический опыт отцов и праотцов недействителен, что его генетическая память недостоверна, что прошлое следует понимать по новому? Что станет с таким народом? Будет, на манер Омар-Хайама Шакиля, пребывать в постоянном ощущении края бездны, некоторого неправдоподобия своего бытия, общей фальши по общему сговору. И будет изо всех сил хвататься за гонор, за эмблемы самовозвышающего обмана, охотно повиноваться запретам в страхе перед истиной. Будет расти число Шакилей, предпочитающих жить в «моральном раю» на обочине всего на свете, даже головы не поворачивая в сторону древа познания. Что бы они стали делать, вкусив от его плодов?

А совсем рядом с райскими кущами, под их прикрытием зреет стыд, созрев, взрывается нерассуждающим насилием, слепой местью за унижения. Умело взнуздав, страшную силу, впервые ощутившую себя таковой, ее можно направить на что угодно… Но об этом разговор отдельный.

Рушди пытается уточнить разницу между достоинством и гонором, между стыдом и старанием прикрыть бесстыдство, сопоставляя английское «shame» со словом «шарам», которое употребили бы те, о ком он пишет.

«Шарам — вот нужное мне слово, — пишет Рушди. — Вроде, маленькое слово, а значений и оттенков — на целые тома». Через общие индоевропейские корни «шарам» состоит в ближайшем родстве с нашим словом «сором», «срам».

Разве стыд синонимичен сраму? Или стыдиться и срамиться — одно и то же? Разве невозможно избегать срама, бояться посрамления, будучи свободным от стыда?

Рушди спрашивает: что останется, если вычесть из нашей жизни срам? И отвечает: бесстыдство останется. А если вычесть стыд? Ну тогда останется разнузданная свобода, свобода от всех пут и от всех уз, соединяющих людей друг с другом, соединяющих прошлое с настоящим.

«Стыд» — в еще большей степени, чем «Дети полуночи» — композиционно держится на жестком каркасе подлинных событий новейшей политической истории Пакистана, и действующие лица истории описаны с опознаваемым портретным сходством: Зульфикар Али Бхутто и члены его семьи, включая, конечно, Беназир; диктатор Зия-уль-Хак, фельдмаршал Айюб Хан; генерал Яхья Хан; некоторые другие. Незачем и говорить, что здесь нет — и быть не может — фотографической точности. Рушди опять-таки обнажает прием: «Есть две страны, вымышленная и реальная, и занимают они одно и то же пространство. Или почти одно и то же. Рассказ мой, как и сам автор, как и вымышленная им страна, находятся словно бы под углом к действительности. И там им и место, по моему разумению. А плохо ли это или хорошо — пусть судят другие. Мне думается, что пишу я все же не только о Пакистане».