Каково это, получать мир на блюдечке, а?
Когда в голове проясняется, начинает щемить сердце, и не только от жалости к себе, но и к Ормусу тоже. Одержимость — это проявление скрытой боли. Я понимаю, что до этого момента я не воспринимал его записку всерьез. Для меня это была лишь мольба утопающего о помощи; мне и в голову не пришло, что ее можно понять буквально. Теперь, следя взглядом за этими подделками под Вину, я понимаю, что он действительно верит, что одна из этих жалких подражательниц — настоящая, любимая нами бедная раздавленная Вина, восставшая из своей могилы-пропасти и поющая старые хиты ковбоям, бойцам милиции, а может, и «унабомберам» [350] . И пропойцам в Гранд-Айленд, штат Небраска, или в других таких же шумных центрах музыкального мира.
Затем Ормус садится за пульт управления, говорит: Посмотри-ка на это, — нажимает на переключатели — и вот она, сияет более чем с трехсот экранов. Он жмет на звук — и я тону в ее восхитительном, ее неподражаемом голосе.
Вина. Это Вина, возвратившаяся из мертвых.
Не тебе решать, поет она. И снова, и снова, когда старая песенка устремляется к своему концу: Нет, это решать не тебе, не тебе, не тебе. Ее голос — новый и такой до боли знакомый — творит с мелодией что-то невероятное, вытягивая и закручивая звук, привнося в нее джазовые нотки, — так Вина пела, когда бывала в праздничном настроении. В кульминации песни она даже подражает Элле:
Be-bop! Re-bop! Rreee!
Skeedley-ooh!
Oh, mam'! Rama lam'!
There's nothin' you can do…
Wo, pop! De-dop!
Mop! A-lop-a-doo!
Oh it's not, no no not, whoo whoo
Not up to you.
Oh, yeah…
Невидимая толпа безумствует. Она улыбается: это Винина улыбка, способная осветить собой самый темный зал. О, Вина, Вина, думаю я. Откуда ты взялась, это невозможно, ты умерла. Три сотни Вин окружают меня, они хохочут и кланяются.
— Я не помню это выступление, — заикаясь, лепечу я. Что это? Старая пиратская запись? Что это за сумасшествие?
Но я вижу дату на пленке. Запись сделана меньше недели назад. И еще я вижу, что хоть это и Вина, вся до мельчайших подробностей, но все-таки она странная, как будто воссозданная из множества Вин, и такой она никогда не была. Ее крашеные рыжие волосы подобраны вверх, словно бьющий фонтан — это навсегда отпечаталось в моей памяти, — что-то вроде хохолка диснеевского дятла; на ней сверкающее золотое бюстье и кожаные брюки, в которых Вина была во время последнего выступления, но этой женщине не за сорок, это не зрелая певица, решившая вернуться на сцену с сольной программой. Этой Вине не больше двадцати лет. Руку ее, однако, украшает кольцо с лунным камнем.
Повернувшись к Ормусу, я вижу слезы в его выцветших глазах.
— Я так и думал, — шепчет он. — Я знал, что это не просто мое воображение.
— Как ее зовут? — спрашиваю я и замечаю, что тоже перешел на шепот.
Он протягивает мне тонкую белую папку.
— Мира, — закашлявшись, отвечает он. — Теперь она живет под этим именем.
Мира Челано, прямо отсюда, из Манхэттена, узнаю я из содержимого папки. Родилась в больнице Ленокс-Хилл в январе семьдесят первого года, так что насчет ее возраста я не ошибся. Тысяча девятьсот семьдесят первый — именно в этот год Ормус дал обет безбрачия — настолько она молода. Она единственный ребенок в семье. Когда она родилась, ее отцу, Томмазо, был шестьдесят один год. По ее воспоминаниям (здесь я дополняю отчет детективного агентства уже своими, тщательно собранными позже сведениями о ней), это был невысокий, широкоплечий мужчина с львиной гривой; в присутствии дочери, которая его просто обожала, он постоянно чувствовал неловкость из-за своего преклонного возраста. Быстро обняв ее, он обычно так же быстро передавал ее любой оказавшейся поблизости родственнице. Это был человек чести, преуспевающий юрист, работавший на крупную корпорацию; жил он в Верхнем Ист-Сайде, однако поддерживал самые тесные контакты со своей общиной и гордился семейными корнями — род его происходил из Ассизи. Во время Второй мировой войны он был летчиком, имел награды, в том числе медаль за потопление японского авианосца «Хириу» в сражении при Мидуэе [351] .
Известно также, что он недавно умер, в возрасте восьмидесяти одного года.
Мать Миры была не итальянка. Что удивительно для такого консерватора, как Челано, который долго оставался в холостяках и успел разочаровать не одно поколение американок итальянского происхождения, но в конце шестого десятка он по уши влюбился во врача-индианку, с которой познакомился, прямо как в кино, «при забавных обстоятельствах», когда в южной части Сентрал-парка ее таксист из племени ибо нарочно врезался в его такси, за рулем которого сидел хауса. Оба водителя, страстные болельщики двух противоборствующих сторон набиравшего обороты кровавого столкновения, начавшегося из-за попытки отделения Биафры от Нигерии, вычислили друг друга по заметным издалека наклейкам на задних и боковых стеклах и по агрессивным стикерам на бамперах их машин. После чего они открыли окна и принялись обмениваться оскорблениями: Ты только что спустился с пальмы! Слизняк! Болван! Придурок! — между тем как их машины сантиметр за сантиметром продвигались вперед в плотном транспортном потоке часа пик; пока наконец поддерживавший сепаратистов молодой ибо, разгоряченный этой склокой или просто перегревшись в духоте летнего предвечернего часа, не развернул машину и не протаранил авто дразнившего его хауса. Стекла посыпались дождем, оба шофера остались целы и невредимы, но их пассажиры на заднем сиденье получили несколько ушибов.
Томмазо Челано был галантным джентльменом, поэтому решил убедиться, что леди на заднем сиденье второго такси не пострадала, но потом признался, что у него самого двоится в глазах, и уселся на поребрик, потому что у него голова шла кругом от какого-то, как он выразился, чириканья и звона в ушах. К счастью, дама оказалась дипломированным доктором. Мехра Умригар Челано — родилась она в Бомбее (нигде нет спасения от этих бомбейских парсов), приехала на Запад изучать медицину, а потом осталась здесь — вышла замуж за Томми всего лишь через девять недель после биафрской войны таксистов, назвала их дочь Мирой, потому что такое имя есть и у индийцев, и у итальянцев, к тому же оно легко произносится, и, несмотря на то что сама была онкологом-консультантом в нью-йоркской больнице, умерла от очень быстро развившегося рака груди незадолго до своего сорокового дня рождения, когда ее дочери было всего четыре года. Старик Челано, объявив, что он слишком стар, чтобы заботиться о ребенке, отправил Миру на воспитание сначала одним, потом другим родственникам, которые, как быстро поняла малышка, были нетипичными итальянцами: их злила обязанность, как членов большой семьи, заботиться о ребенке, они неспособны были на какие-либо изъявления любви и не желали долго терпеть ее рядом. Несмотря на эту нестабильность дома и частую смену школ, Мира стала круглой отличницей, примером прилежания и была принята в Школу журналистики Колумбийского университета. После чего сразу же пустилась во все тяжкие, как будто бы ее усердие в учебе и примерное поведение были до этого момента не более чем хитрой уловкой узника, способом приблизить дату освобождения. Она всю жизнь прятала свои крылья, а теперь раскрыла их, чтобы взлететь.