— Когда мы поженимся, мистер Ормус Кама, — громко заметила Персис Каламанджа, крепко вцепившись в его руку, — вам придется стать немного благоразумнее.
На этот упрек объект ее привязанности ответил веселым смехом — прямо ей в лицо. Потерпевшая сокрушительное поражение Персис в слезах покинула место своего позора. Процесс изъятия ее из анналов начался.
С самого начала Вина безоговорочно приняла пророческий статус Ормуса. Он с такой неподдельной страстностью утверждал, что является подлинным автором нескольких знаменитых в то время песен, что у нее просто не было выбора. «Или он говорил правду, — рассказывала она мне много лет спустя, — или был душевнобольным; принимая во внимание мою тогдашнюю бомбейскую жизнь у хищника дядюшки Пилу, только сумасшедшего бойфренда мне и не хватало». После бегства Персис в воздухе повисла неловкая пауза, а затем Вина, чтобы удержать внимание мужчины, с которым она внутренне уже связала свою жизнь, спросила, знает ли он, откуда взялась музыка.
Давным-давно крылатый змей Кецалькоатль правил воздухом и водой, в то время как бог войны правил землей. То были славные дни, полные битв и всяческих демонстраций силы, но музыки не было, а им до смерти хотелось услышать приличную мелодию. Бог войны оказался в этой ситуации бессилен, но крылатый змей знал, что делать. Он полетел к Дому Солнца, который был одновременно и домом музыки. В пути он миновал множество планет, и со всех доносились звуки музыки, но музыкантов нигде не попадалось. Наконец он прибыл к дому Солнца, где жили музыканты. Гнев Солнца, чей покой он нарушил, оказался ужасен, но Кецалькоатль не испугался и вызвал сильные бури, которыми повелевал. Они такими устрашающими, что даже дом Солнца затрясся, а перепуганные музыканты кинулись кто куда. Некоторые из них упали на Землю, и так, благодаря крылатому змею, у нас появилась музыка.
— Откуда эта история? — спросил Ормус. Он проглотил наживку.
— Из Мексики, — ответила Вина. Она подошла к нему и бесцеремонно взяла его руку в свою. — Я крылатый змей, а это — дом Солнца, а ты… ты музыка.
Ормус Кама уставился на свою руку, лежащую в ее руке; он почувствовал, как что-то отлегло от него, — может быть, тень подушки, которой брат задушил когда-то его голос.
— А хочешь, — спросил он, сам удивляясь своему вопросу, — я как-нибудь на днях тебе спою?
Что такое «культура»? Загляните в словарь. «Совокупность жизнеспособных микроорганизмов, выращенных в определенной питательной среде». Корчи бактерий на стеклянной пластинке; лабораторный эксперимент, называющий себя обществом. Большинство из нас, приспособленцев, смиряется с существованием на пластинке; мы даже согласны испытывать гордость за эту «культуру». Как рабы, голосующие за рабство, или мозги, голосующие за лоботомию, мы преклоняем колени перед богом всех слабоумных микроорганизмов и молимся о том, чтобы слиться с массой таких же, как мы, или погибнуть, или подвергнуться научному эксперименту; мы клянемся в своей покорности. Но если Вина и Ормус и были бактериями, они оказались парой таких микробов, которые не пожелали беспрекословно подчиниться. Их история может быть прочитана как рассказ о двух личностях индивидуального пошива, выполненных самими заказчиками. Мы — все остальные — снимаем свои индивидуальности с вешалки: свою религию, язык, предубеждения, поведение, труды; но Вина и Ормус согласны были только на, если можно так выразиться, автокутюр.
И музыка, популярная музыка, была тем ключом, что отпирал двери в волшебные страны.
В Индии часто приходится слышать, что такая музыка как раз и является одним из вирусов, которыми всемогущий Запад заразил Восток, одним из главных орудий культурного империализма, которому все здравомыслящие люди должны неустанно сопротивляться. К чему тогда петь дифирамбы таким изменникам культуры, как Ормус Кама, который предал свои корни и посвятил свою презренную жизнь тому, чтобы забивать американским мусором уши наших детей? К чему так высоко ставить низкую культуру и превозносить низменные порывы? К чему защищать порок так, словно это добродетель?
Всё это — шумный протест порабощенных микроорганизмов, которые извиваются и шипят, защищая незыблемость священной своей родины — стеклянной лабораторной пластинки.
Ормус и Вина всегда придерживались одной версии, не отступив от нее ни разу: что гений Ормуса Камы проявил себя не в ответ и не в подражание Америке, что его ранняя музыка — музыка, звучавшая у него в голове все его молчаливое детство, — была не западной, если, конечно, не считать, что Запад с самого начала присутствовал в Бомбее, грязном старом Бомбее, где Запад, Восток, Север и Юг всегда были перемешаны, как буквы в шифровке, как яйца в болтунье, и западное было законным наследством Ормуса, неотъемлемым бомбейским наследством.
Довольно-таки смелое заявление: что музыка посетила Ормуса до того, как она явилась впервые в студию «Сан рекордз», иди в Брил-билдинг, или Кэверн-клаб. Что он первым ее услышал. Рок-музыка, музыка города, музыка настоящего, для которой не существовало границ, равно принадлежавшая всем, но больше всего моему поколению, потому что она родилась, когда мы были детьми, взрослела в наши отроческие годы и достигла зрелости одновременно с нами, вместе с нами обзавелась брюшком и лысиной, — эта самая музыка, если им верить, была впервые явлена индийскому мальчику, юноше-парсу по имени Ормус Кама, услышавшему все песни на два года, восемь месяцев и двадцать восемь дней раньше всех остальных. Так что, согласно Ормусу и Вине, их исторической версии, их альтернативной реальности, мы, бомбейцы, можем считать эту музыку нашей, рожденной в Бомбее, подобно Ормусу и мне, — не «иностранным товаром», а произведенным в Индии, и, быть может, это иностранцы ее у нас украли.
Два года, восемь месяцев и двадцать восемь дней, кстати говоря, в сумме дают (если это не високосный год) тысяча и одну ночь. Тысяча девятьсот пятьдесят шестой был, однако, високосным годом. Посчитайте сами. Такие натянутые параллели не всегда срабатывают.
Как такое могло произойти?
Чтобы получить ответ на этот вопрос, придется подождать, пока Ормус Кама вернется домой из магазина грамзаписей, ошеломленный сразу двумя событиями (знакомство с этой нимфеткой, Виной Апсарой, и обнаруженная им «кража» его тайной музыки, совершенная Джессом Паркером в компании с «Метеоре» Джека Хейли и другими носящими челки и прищелкивающими пальцами янки). Сначала Ормус должен отчитаться перед матерью, у которой сейчас только сватовство на уме и которой не терпится узнать, как у него дела с «дорогой Персис, такой способной девочкой, наделенной множеством достоинств, такой послушной, такой образованной, вдобавок очень хорошенькой, ты так не считаешь, Ормус, милый?». В ответ на этот несколько отвлеченный панегирик Ормус лишь пожимает плечами. Затем ему нужно лениво пройти через столовую мимо дряхлого слуги Шва, — тот притворяется, будто полирует стоящий на буфете серебряный канделябр, — клептомана, которой достался его отцу от уехавшего Уильяма Месволда и который носит, в честь бессмертного Бича лорда Эмсворта [62] , высокий титул «дворецкого» и очень-очень постепенно, на протяжении многих лет, ворует семейное столовое серебро. (Пропажи были столь незначительными и редкими, что леди Спента, руководимая ангелом Благой Помысел, не говоря уж об ангеле Святая Простота, приписывала их своей небрежности. Этот канделябр — едва ли не последнее, что осталось от серебряных вещей, но хотя вор прекрасно известен Ормусу, он никогда не скажет об этом родителям из-за своего презрения к материальной собственности.) И вот — наконец-то! — Ормус может войти — входит в свою комнату, вытягивается на кровати, смотрит в потолок на медленно кружащийся вентилятор и погружается — вот оно! — в грезы. На него падает тень. Это знаменитая «Кама обскура», семейное проклятие самопогружения, которое только он один научился использовать в своих целях, обратив его в дар.