«Добро пожаловать на „Мэйфлауэр“» [132] , — приветствует он их, хватая за руки проходящих мимо его кресла: испуганных одуревших крестьян из дальних деревень, направляющихся в неведомые царства; покрытых капельками пота служащих в дешевых костюмах; хмурых дуэний, сопровождающих молодую невесту в чадре, еле живую в своем розовом гхарара, слишком обильно украшенном золотой тесьмой; беспечного школьника, впереди у которого четыре года жалкого существования в английском пансионе, — и детей. Дети везде. Дети бегают по проходам, изображая летящий самолет, к неудовольствию команды лайнера, или же стоят неподвижно с серьезным видом на своих сиденьях, лучше взрослых сознавая важность этого памятного дня; или же вопят, протестуя против ремней безопасности, как умалишенные, на которых надели смирительную рубашку. На детях живописные мешковатые шерстяные свитера практичного серого и синего цвета; сама их одежда кричит об отчужденности от нового дома, которого они еще не видели, о том, как трудно им будет приспосабливаться к жизни в северных краях, где так мало света.
Мы — дети-пилигримы, думает Ормус. Первый камень, на который мы ступим на новой земле, мы назовем Бомбей-Рок [133] . Бум-чикабум, чикабум-бум.
Сам он тщательно оделся в это путешествие, облачившись в неформальный костюм американца; на нем бейсболка с надписью «Янки» [134] , визитка поколения битников — белая футболка с небрежно отрезанными рукавами, часы с Микки-Маусом. Есть и кое-что от Европы, а именно — черные хипповые джинсы, которые он буквально стянул с зачарованного итальянского туриста у Врат Индии: впечатлительный малый, один из первых длинноволосых европейцев, явившихся сюда ради океанских пляжей и духовного просветления, оказался совершенно не готов противостоять потрясающей способности Ормуса Камы к внушению и остался стоять столбом, сжимая в правой руке солидную пачку денег, а на загипнотизированной левой повис подарок Ормуса — аккуратно сложенная лунги [135] .
Хотя Англия — конечный пункт моего путешествия, она не является моей целью, говорит костюм Ормуса, старушка Англия не сможет удержать меня: как бы она ни вертелась, по мне так она уже отбросила коньки. История движется дальше. Сегодняшняя Англия — это эрзац Америки, ее отдаленное эхо, Америка с левосторонним движением. Конечно, Джесс Гэрон Паркер — белая американская шваль и ему хочется петь как черные мальчики, но «Битлз», прости господи, «Битлз» — это белая английская шваль, и они пытаются петь как американские девочки. Кристалз-Ронеттс-Ширелз-Чантелз-Чиффонз-Ванделлаз-Марвеллетс — почему бы вам, ребята, не надеть платья с блестками и не уложить ваши симпатичные патлы в «воронье гнездо», а еще лучше сделать операцию по изменению пола — идти до конца.
Так он размышляет, не побывав еще ни разу ни в Англии, ни в Америке, ни в какой другой стране, кроме той, где он родился, которую покидает теперь навсегда без малейшего сожаления, даже не оглянувшись назад: я хочу в Америку, где все такие же, как я, ведь все откуда-то приехали в эту страну. Все эти истории, гонения, преследования, резня, пиратство, рабство; все эти тайные ритуалы, повешенные ведьмы, плачущие деревянные девы и упрямые рогатые боги; все эти страсти, надежды, жадность, излишества, которые складываются в немыслимую, шумную, лишенную истории, создавшую самое себя нацию, результат смешения и встряски; все эти разнообразные формы искаженного английского, которые вливаются в самый живучий в мире английский; и наконец вся эта контрабандная музыка. Барабаны Африки, когда-то отбивавшие сообщения на безграничных просторах, где даже деревья рождали музыку, например поглощая воду после засухи. Прислушайтесь, и вы услышите: йикитака — йикитака — йикитак. Польские танцы, итальянские свадьбы, греческая цитра. Пьяные ритмы святых сальсы. Спокойная музыка сердца, исцеляющая наши страждущие души, и горячая демократичная музыка, заставляющая наши ноги пускаться в пляс. Но завершит американскую историю не кто иной, как этот юноша из Бомбея, который возьмет музыку и подбросит в воздух, и ее падение вдохновит целое поколение, два поколения, три. Эй, Америка! Играй ее, она твоя.
Пока пассажиров просят оставаться на своих местах, он, как на троне, восседает в узком кресле, умудряясь раскинуться в этом ограниченном пространстве с совершенной, даже царственной непринужденностью. В странах, над которыми он пролетает, другие цари заняты своими делами. Король Афганистана выступает в роли гида для богатых путешественников, а в магазинах на главной улице его столицы продаются блоки гашиша с подтверждающим его сорт и качество государственным клеймом; шах Ирана занимается любовью с женой, чьи стоны наслаждения смешиваются с воплями тысяч людей, сгинувших в застенках САВАК; королева Англии обедает с Львом Иудейским [136] ; король Египта лежит на смертном одре. (Так же, как в Америке — волшебной стране, медленно, но верно приближающейся к кроне личного Дальнего Дерева Ормуса, — Нэт «Кинг» Коул.)
А земля продолжает непредсказуемо, беззаконно вращаться.
Не все, кто летит на Запад, этому рады. Вайрус Кама сидит в напряженной позе между матерью и братом; он чувствует, как увеличивается расстояние между ним и заключенным в тюрьму Сайрусом, и по мере того как натягивается нить, связующая двух близнецов, его пустое лицо все больше искажается скорбной гримасой. Розовая невеста тихонько плачет под своей чадрой, а ее потная охрана не обращает на нее никакого внимания. Спента Кама погружена в молитву; она скрестила пальцы, направляясь на свидание с Уильямом Месволдом: сейчас на карту поставлено ее будущее.
Ормус закрывает глаза; его относит все дальше от покинутого сознания, в сторону тревожного авиационного сна. В коридорах Лас-Вегаса своей души он преследует дракона, который есть одновременно и сгусток небытия, и его брат-близнец Гайомарт. Прошлое исчезает. Вина покинула его только вчера и теперь ждет его впереди, она — его единственное будущее. Качай меня, все глубже погружаясь в сон, обращается Ормус Кама к Судьбе. Укачай меня, как дитя, в объятиях музыки. Тряси меня, словно погремушку; тряси меня, но не сломай; и кати меня, кати, кати — будто гром, будто камень.
Когда они пролетают над — что там внизу: Босфор? Золотой Рог? или это одно и то же? — Стамбулом, Византией, чем бы то ни было, то, одуревший от перелета, оторванный от равнодушной земли, он чувствует некое сопротивление воздуха. Что-то сдерживает поступательное движение лайнера. Как будто поперек неба натянута прозрачная мембрана, эктоплазменный барьер. Стена. А там, на вершинах облачных столбов, — не вооруженные ли молниями призрачные пограничники, готовые открыть огонь? Но выбора нет, это единственный путь на Запад, так что вперед, неси этих отбившихся от матери жеребят вперед. Но она пружинит, эта невидимая завеса, она толкает и толкает самолет назад — бо-инг! бо-инг! — и наконец «Мэйфлауэр» прорвался сквозь нее! Он прорвался! Солнечные лучи, отражаясь от крыла самолета, слепят, заставляя глаза слезиться. И когда он пересекает эту невидимую границу, то в какой-то миг, пораженный ужасом, видит в месте разрыва чудеса — видения, которые не описать словами, тайны основ бытия, подобные элевсинским мистериям [137] , ослепительные, невероятные. Он чувствует, что каждую косточку его тела облучает нечто, исходящее из небесной прорехи, что он мутирует на уровне клетки, гена, частицы. Что из самолета он выйдет другим — не тем, или не вполне тем, кем вошел в него. Он пересек временную зону, перешел из вечного прошлого детства и юности в неизменное «теперь» взрослой жизни: настоящее время присутствия, которое станет разновидностью претерита — прошлым отсутствия, когда он умрет.