Инцидент со львами и медведем имел место во время очередного карнавала в честь Кара-Кёз. В первый день устраивали фейерверки и запускали шутихи; во второй день на площадь Синьории выпустили диких животных. Пространство площади заполнилось быками, буйволами, оленями, медведями, леопардами и львами. Тут же находились конники и пешие копьеносцы; были еще и люди (до поры скрывавшиеся в огромной деревянной черепахе и такого же типа дикобразе), которые нападали на зверей. Один из нападавших был убит буйволом.
В какой-то момент самый крупный из львов вцепился в горло медведю и уже готовился прикончить его, как вдруг, ко всеобщему изумлению, на выручку медведю кинулась львица. Она так яростно набросилась на сородича, что тот выпустил свою добычу. Медведь быстро оправился, но все львиное сообщество стало гнать от себя львицу-спасительницу. Бедняга, поджав хвост, уныло отошла в сторонку и, несмотря на ободряющие крики толпы, так и не напала больше ни на одного зверя. Это странное событие на целые дни и даже месяцы стало предметом живейшего обсуждения среди горожан — они усмотрели в нем некое предзнаменование. Все сошлись на том, что львица — это, конечно же, Кара-Кёз, но не было ясно, кого же в этом поединке представлял лев. Вскоре, однако, и эта загадка была разрешена благодаря анонимному сочинению, которое быстро стало популярным. Лишь немногие знали, что его автором был не кто иной, как впавший в немилость вельможа по имени Никколо Макиавелли. В своем сочинении он пояснял, что действия львицы, кинувшейся на защиту чужого от своих сородичей, были продиктованы ее стремлением к всеобщему согласию. «Точно так же, как и в случае с принцессой, — утверждал далее автор. — Она появилась среди нас и приняла нашу сторону затем, чтобы способствовать примирению доселе враждующих сторон, но в отличие от львицы, оказавшейся в одиночестве, у принцессы среди медведей есть множество друзей».
Благодаря этому сочинению Кара-Кёз стали воспринимать как вестницу мира, пожертвовавшую собой ради всеобщего спокойствия. Заговорили о «мудрости Востока», которой хорошо бы воспользоваться. Правда, услыхав такие речи, Кара-Кёз отмахнулась от них. «Никакой особой мудрости Востока не существует, — сказала она Аргалье, — люди везде одинаково глупы».
* * *
После отъезда Кара-Кёз и Зеркальца Макиа впал в глухую тоску, и в таком состоянии он прожил последующие тринадцать лет. Сонм друзей исчез из его жизни вместе с утратой положения, слава тоже уже давно перестала манить его, но разлука с самою Красотой добила его окончательно. Он, как и прежде, будет продолжать заводить интрижки на стороне, будет посещать певицу Барберу, и не только ее, а еще одну особу по соседству, муж которой сбежал из дому не попрощавшись. Но и это не приносило ему радости. Макиа нередко думал о муже-беглеце и даже прикидывал, не последовать ли его примеру. И пускай бы домашние считали, будто он умер. Наверное, он так бы и поступил, если бы представлял, что будет делать дальше. Вместо этого все свои знания и опыт он употребил на создание некоего опуса — своего рода зерцала для правителя. Творение получилось столь мрачное, что даже у него самого зародилось опасение, будто оно может не понравиться. И все же в нем теплилась надежда, что умные мысли окажутся более значимыми, нежели верноподданническое смирение, и будут оценены выше, чем лесть. Он посвятил свое сочинение Джулиано, собственноручно переписал его, а после смерти герцога переписал вторично, посвятив Лоренцо Медичи. Однако все это время его неотступно преследовала мысль о том, что Красота покинула его навсегда, потому что бабочка не остается на увядшем цветке. Макиа взглянул в глаза принцессы, увидел в них свое увядание и понял, что она отлучила его от себя. Это было как смертный приговор.
Перед отъездом новоиспеченного генерала и его возлюбленной он провел с Аргальей двадцать минут у себя в кабинете. «Знаешь, — сказал тот, — с самого детства я следовал одному принципу: поступай как велит судьба и иди туда, куда она тебя ведет. Я выжил, потому что понял, чего добиваюсь, шел туда, куда вела меня моя звезда, отбросив все остальное: верность, чувство родины, ощущение своего и чужого. Я думал только о себе самом. Всегда, всю жизнь — только о себе. Только так, думал я, можно выжить. Но она укротила меня, Макиа. Я знаю, что она собой являет, потому что она такая же, как я. Она любит меня — до той поры, пока это не перестанет ее устраивать. Я хочу, чтобы эта пора не наступила как можно дольше, потому что я люблю ее по-другому. Люблю любовью бескорыстной, когда благополучие дорогого тебе существа превыше своего собственного. Думаю, ей такое чувство незнакомо. Я готов отдать за нее жизнь, она этого не сделает никогда». — «Что ж, надеюсь, тебе не придется умирать ради нее, — отозвался Макиа. — Твоя жизнь достойна лучшего применения».
Несколько минут ему удалось побыть и с нею наедине — если не считать Зеркальца, которая, похоже, находилась при ней безотлучно. Он не стал говорить с ней о сердечных делах — это было бы не к месту и прозвучало бы как бестактность. Он заговорил совсем о другом. «Это Флоренция, принцесса, и вы будете жить в роскоши и довольстве, потому что флорентийцы умеют жить красиво. Только будьте благоразумны и всегда помните про запасной выход. У вас всегда должны быть наготове план и способы бегства, ибо, когда Арно выходит из берегов, все, у кого нет лодок, тонут».
Он выглянул в окно. Вдалеке, за пашней, где трудился один из его арендаторов, виднелся красный купол кафедрального собора. На низкой каменной ограде замерла пригретая солнцем ящерица. Звонким ручейком лилась откуда-то песенка золотистой иволги. Тут и там возвышались живописные купы кипарисов, каштанов и разлапистых сосен. Высоко в небе кувыркался, то взмывая ввысь, то кружа над землей, орлик. Торжество вечной красоты природы… «Тюрьма», — подумал Макиа, а вслух сказал: «Для меня, увы, запасного выхода нет».
* * *
После того дня он стал писать ей письма, хотя ни одного так и не отправил. Перед тем как умереть, ему довелось увидеть ее всего однажды. Зато Аго, которого не выслали из города, виделся с ней регулярно. Раз в месяц она милостиво принимала его в расположенном рядом с большим салоном Иволгином зале, названном так из-за разрисованных этими птичками стен. По узкому переулку он доставлял к заднему входу повозку с бочонками вина, но сам никогда этим входом не пользовался. По такому случаю он всегда облачался в свое лучшее парадное платье, оставшееся от прежних времен, и важно шествовал с букетом в руках по Виа Порта Росса, словно престарелый ловелас, идущий на свидание. Когда-то золотые, а ныне седые волосы едва прикрывали его лысину. Аго видел по ее глазам, хотя она всячески старалась это не показать, что вид у него немного комичный, но не обижался. Он никогда не просил ее ни о чем, зато у нее возникла к нему просьба, которую ему предстояло держать в тайне. «Вы сделаете кое-что для меня?» — спросила она. «Все, что пожелаете», — ответил он. О том, что это была за просьба, знали лишь иволги на стенах да Зеркальце.
Итак, Джулиано Медичи отдал богу душу. Правителем Флоренции, как и ожидалось, стал его племянник Лоренцо, и ситуация мало-помалу стала меняться к худшему. Правда, в первые три года перемены были почти незаметны: Лоренцо нуждался в Аргалье не меньше дяди. Именно Аргалья возглавил войско Флоренции в сражении с герцогом Урбино, Франческо Мариа, которого Лев Десятый решил предать. В период изгнания Медичи не кто иной, как Франческо Мариа, дал им приют, но теперь им захотелось отнять у него область Урбино. Франческо пользовался большим влиянием, у него было хорошо обученное регулярное войско, и Аргалье с его янычарами потребовались три недели, чтобы одержать верх. В этой кампании он потерял девять лучших и самых верных своих янычар. Пал также один из четырех швейцарцев, Д'Артаньян, и остальные трое были безутешны. После решающего боя Аргалья разбил наголову отряды мятежных сторонников Франческо в Анконе. Это принесло Аргалье такую популярность, что Лоренцо не осмелился выступить против него в открытую.