Осада, или Шахматы со смертью | Страница: 124

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— О чем задумался, кузен?

Непривычная, сосредоточенная молчаливость Тоньо. В полутьме дважды промерцал, разгораясь ярче, огонек его сигары.

— Да так… вспоминаю…

— Что же ты вспоминаешь?

Тоньо и на этот раз ответил не сразу.

— Нас с тобой, — говорит он наконец. — Наше детство в этом самом доме. Носились взапуски по этим комнатам. Играли наверху, на террасе… Поднимались на вышку, и ты смотрела в подзорную трубу, а мне ее в руки не давала ни за что, хоть я и был намного тебя старше. Или, может быть, как раз поэтому… Помню твои косички… и эту повадку хитроумного мышонка…

Лолита медленно склоняет голову, зная, что в темноте кузен не заметит этого. Эти детишки ушли в какую-то совсем уже дальнюю даль. И она, и он, и все прочие. Остались позади, блуждают в немыслимых райских кущах, неподвластных беспощадной ясности и бегу лет. Там где-то — и эта девочка, следившая со смотровой башни, как скользят корабли под белыми парусами.

— Не хочешь ли завтра сопроводить меня в театр? — с деланой оживленностью спрашивает она. — Вместе с Куррой Вильчес и ее мужем. Будет представлено «Ясно, что дело темное», а водевиль — что-то там про солдата Поэнко.

— Да, я читал в газете. Решено. Я заеду за тобой перед спектаклем.

— Только, если можешь, прими более пристойный вид.

— Ты меня стесняешься?

— Вовсе нет. Но если пригладишь волосы и отдашь выгладить фрак и панталоны, будешь выглядеть очень презентабельно.

— Ты ранишь мою нежную душу, сестрица… Тебе что же — не нравятся мои наимоднейшие жилеты из мадридской лавки «Бордадор»?

— Очень нравятся. А еще больше понравятся, если на них не будет столько пепла.

— Ты сущая гарпия.

— А ты — увалень и неряха.

В темноте, уже совсем окутавшей гостиную, мерцают угли в жаровне и кончик горящей сигары. И на черном фоне слабым лиловатым свечением выделены прямоугольные проемы обоих балконов. Лолита по звуку догадывается, что кузен подливает себе еще коньяка из бутылки, стоящей, надо полагать, где-то рядом, под рукой. Еще минуту оба хранят молчание, дожидаясь, когда комната окончательно погрузится во мрак Потом хозяйка поднимается с дивана, ощупью нашаривает на комоде коробку спичек и керосиновую лампу, снимает стеклянный колпак, подносит огонек к фитилю. Становятся видны картины по стенам, мебель красного дерева, вазы с искусственными цветами.

— Убавь света… — просит Тоньо. — Посумерничаем.

Лолита почти до отказа прикручивает фитилек, так что в зыбком красноватом свете едва проступают очертания мебели и предметов. Кузен по-прежнему курит, неподвижно сидя на диване с бокалом в руке. Лица его не видно.

— Я вот тут недавно вспоминал… — произносит он, — как приходил сюда с матушкой… Ее вспоминал, донью Мануэлу и всех наших с тобой родных и двоюродных тетушек, кузин и прочую родню… Как они, все в черном, пили шоколад в этой самой комнате или внизу, в патио. Помнишь?

Лолита, уже вернувшаяся на диван, снова кивает.

— Помню, конечно. С тех пор, надо сказать, местность обезлюдела…

— А наши летние сезоны в Чиклане? Как лазали по деревьям и рвали фрукты с веток, играли в саду под луной… с Кари и с Франсиско де Паула… Я завидовал вам — отец дарил вам такие чудесные игрушки. Заводного Мамбрина даже стащил, но меня схватили на месте преступления…

— Помню. И высекли.

— Я сгорел со стыда, долго не мог глаза на вас поднять… — Длительная раздумчивая пауза. — И навсегда покончил с преступным прошлым…

Он снова замолкает. Как-то внезапно и мрачно, что совсем ему не свойственно. Лолита Пальма берет его за вялую покорную руку, не отвечающую на ее ласковое пожатие. Холодная, с удивлением отмечает она. В следующий миг Тоньо словно бы ненароком высвобождается.

— Ты никогда не играла в куклы, в разные там дочки-матери… Предпочитала сабли, оловянных солдатиков, деревянные кораблики брата…

Снова пауза. На этот раз чересчур затяжная. Лолита предчувствует, что скажет сейчас кузен, а тот, без сомнения, знает это.

— Я так часто вспоминаю Пакито, — бормочет он наконец.

— Я тоже.

— Думаю, его гибель перевернула твою жизнь… Иногда спрашиваю себя, как бы все это сложилось сейчас, если бы не…

Огонек исчезает — Тоньо гасит и тщательно растирает в пепельнице окурок.

— Ладно, — говорит он уже другим тоном. — Но, сказать по правде, я не представляю тебя замужем. Такой, как Кари.

Лолита улыбается в темноте — самой себе.

— Кари — совсем другое дело… — мягко уточняет она.

Кузен Тоньо согласен с этим утверждением. Сухое хмыканье сквозь зубы. Так не похоже на его обычный смех, раскатистый и полнозвучный. Мы с тобой остались одни, говорит он. Ты и я. И еще Кадис. И снова замолкает.

— Как звали того мальчика? Манфреди?

— Да. Мигель Манфреди.

— И эта беда тоже преобразила твою жизнь.

— Как знать, как знать…

Но вот, вновь обретя всегдашнюю свою веселость, он громко хохочет.

— Вот мы сидим с тобой здесь — последний в роду Карденалей, последняя из семейства Пальма… Закоренелый холостяк и старая дева. И, как я уже сказал, — Кадис.

— Как это тебе удается быть таким бессердечным и грубым?

— Дело наживное, дитя мое. Рецепт прост: годы, плоды виноградной лозы и — практика, практика, долгая практика…

Лолите отлично известно, что кузен Тоньо не всегда был таким. С юности он много лет любил кадисскую даму по имени Консуэло Карвахаль — очень красивую, многим желанную и высокомерно пренебрежительную ко всем на свете. Ради нее он был готов на все, что угодно, и рвался исполнить малейший ее каприз. Консуэло, однако, с удовольствием разыгрывала перед ним и за его счет роль la belle dame sans merci. И долго позволяла обожать себя, то подавая, то отнимая надежду. Помыкала им, как безответным и усердным слугой, наслаждалась поклонением этого долговязого забавника, владычествовала над ним самовластно и подвергала разнообразным унижениям, которым не дано было ни поколебать истинно собачьей, безропотной и великодушной верности, ни омрачить его неизменного благодушия.

— Почему же ты не уехал в Америку? Ведь когда Консуэло вышла замуж, ты вроде бы твердо вознамерился…

Кузен Тоньо остается безмолвен и неподвижен. Лолита — единственное существо на свете, в присутствии которого он иногда еще произносит имя той, кто иссушил и сломал его жизнь. Поминает без злости, без отчаяния. С глубокой грустью человека, потерпевшего поражение и примирившегося со своей судьбой.

— Лень стало, — проборматывает он наконец. — Я, знаешь ли, тяжел на подъем.

Эти слова звучат иначе — легко и беззаботно — и сопровождаются бульканьем вновь льющегося в бокал коньяка. И кроме того, добавляет он, мне просто необходим этот город. Даже теперь, когда французы у ворот. Прямые, узкие улицы, как по линейке прочерченные то перпендикулярно друг другу, то под острым углом, словно хотят спрятаться в своем мертвом пространстве. И та, едва ли не печаль наводящая отрешенность, которая, стоит лишь свернуть за угол, вдруг сменяется суматохой и сутолокой, шумом и гамом жизни.