Лобо, чуть возвысив голос, подтверждает, что пойдут отбивать захваченную французами бригантину, а потом говорит еще около минуты. Он не мастер произносить речи, и команда не жалует длинные рацеи. Тем паче что он имеет дело с корсарами — не с бедолагами-новобранцами, силой загнанными на военный корабль, которым надо еженедельно вдалбливать статьи устава, вгоняя страх перед Богом и офицерами и грозя при этом всевозможными карами вплоть до смертной казни на этом свете и вечными муками — на том. С командой «Кулебры» говорить надо иначе: достаточно упомянуть о добыче и в случае надобности — поточнее определить ее размер. Так он и поступает. Сжато, короткими фразами и в простых словах напоминает, что к призовым деньгам, причитающимся им по приговору морского трибунала, будет добавлено и разделено между ними всеми еще 40 000 реалов, что увеличит на одну пятую сумму, заработанную каждым рядовым матросом со дня вербовки. Впрочем, говорит он под конец, не стоит забывать и о французах: «Кулебре», может быть, придется нелегко, однако надо надеяться, что ночная тьма, ветер и прилив помогут. На обратном же пути — эти слова капитан произносит твердо и уверенно, хоть и угадывает скептический взгляд Рикардо Мараньи — тендер прикроют союзные канонерки.
— Заодно постараемся пустить ко дну эту вонючую фелюгу.
Одобрительный смех. Пепе Лобо замолкает и идет на корму, покуда матросы похлопывают его по спине и по плечам. Прочее можно предоставить силе вещей — тем узам, что за время долгой кампании возникли между ним и экипажем. И речь тут не столько о дисциплине и приязни, сколько о повиновении и действенности. Твердо веруя, что ими командует опытный и удачливый капитан, не склонный к зряшному риску, умеющий в море сберечь собственное судно с добычей и людьми на борту, а на берегу — справедливо разделить плоды бранных трудов. И подтвердить делом, что у каждого из них есть своя цена. Этой веры Пепе Лобо и ждет сегодня ночью — без нее не доплывешь впотьмах до места якорной стоянки, не будешь ловко и рьяно управляться с парусами, драться как полагается и не вернешься с «Марком Брутом» на буксире.
Подойдя к трапу, установленному возле третьего орудия по правому борту, капитан перегибается через фальшборт и окликает человека, который ожидает внизу, в ялике, пришвартованном к «Кулебре», — этот отставной моряк, старый слуга в доме Пальма, исполняет роль курьера меж судном на рейде и сушей.
— Сантос!
Дремлющий в ялике, встрепенувшись, привстает:
— Есть, сеньор капитан!
— Передай донье Лолите: снимаемся с якоря.
Раздается плеск весел, и темный силуэт ялика удаляется к берегу, держа курс на далеко протянувшуюся в море оконечность мола. Пепе Лобо идет на корму, опирается на ограждение рубки, рядом с рундуком, где лежат инструменты и сигнальные флажки. Деревянный поручень влажен; но, несмотря на ветер, в пролете над бухтой пропитавшийся морской сыростью, погода вполне приличная. Расстегнув бушлат, Лобо вытаскивает из-за пояса пистолет и прячет его в рундук. И засматривается на город, спящий в кольце своих стен, на двойную балюстраду Пуэрта-де-Мар за причалом. Очертания кораблей на рейде, скудная россыпь их стояночных огней, отражающихся в черной воде: мистраль рябит ее, гонит пенные барашки.
Может быть, она еще не спит, думает Пепе Лобо. Может быть, сидит с книгой на коленях, иногда поднимая глаза, чтобы взглянуть на часы. Или пытается представить себе, что делает он и его люди. Может, беспокойно считает минуты. А скорей всего — судя по тому, что капитан знает о ней, — спит, безразличная и чуждая всему на свете, и снится ей то, что снится всем спящим женщинам. На миг корсар воображает тепло ее тела, и то, как она открывает глаза поутру, и неловкость первых, еще сонных движений, и падающий через окно на ее лицо луч солнца. Солнца, которое завтра взойдет не для всех из экипажа «Кулебры».
Я знаю о вас все. Так сказала она ему на крепостной стене, в сумерках, когда попросила его подставить свой корабль и своих людей под огонь французских пушек в бухте Роты. Я знаю о вас столько, сколько нужно знать, и это дает мне право просить о том, о чем прошу. И смотреть на вас так, как смотрю. Опершись о влажный тиковый поручень, корсар вспоминает сейчас, как в лиловатом полумраке из-под прозрачных складок раздуваемой ветром мантильи внимательно следил за ним этот взгляд, меж тем как слова — точные, как градуированная шкала секстана, — падали одно за другим размеренно и холодно. А он, в оцепенении, столь обычном для мужчин, становящихся в тупик перед загадкой плоти, жизни и смерти, смотрел, как постепенно тонет в ночной тьме ее лицо, и не осмеливался еще раз поцеловать его. И теперь, уже на тщательно выверенном пути в небытие, который он вот-вот начнет — да нет, уже начал, начал в тот миг, когда склонился над морской картой, — ему не унести с собой ничего, кроме голоса и непреложной телесности этой женщины, ее сущности — плотной, теплой и недосягаемо отдаленной от него теми фантомами, которые управляют судьбами их обоих. Где-нибудь в другом конце света я… Вот и все, что он, прежде чем сам не прервал себя, успел вымолвить тогда и не прибавил к этому больше ни слова, потому что этим небывалым для него признанием все уже было установлено между ними и покорно отдано на волю неизбежному. Предназначено к странствию, где нельзя оглянуться назад или пожаловаться. И уже другой человек — еще один Пепе Лобо — удалялся по дорогам в один конец, уплывал по морям, где не дуют встречные ветры. Уходил без страхов, без раскаянья, ибо ничего не оставлял позади и ничего не мог взять с собой. Но все же хотя бы в последний миг она должна была что-нибудь сказать. И сказанное все переменило. И в этом ее «я тоже», столь же безутешном, как меркнущий над бухтой лиловатый сумеречный свет, звучало и содрогалось нечто стародавнее, вековое. Плач женщины на стенах древней крепости — уверенность в том, что от невозможности возврата самое смерть становится еще смертельней. И ее рука, легче вздоха опустившаяся на его руку, означала лишь, что приговор обжалованию не подлежит.
— Все готово, капитан.
Запах табачного дыма, тотчас развеянного ветром. Тонкий темный силуэт Мараньи: на уровне невидимого во мраке лица — раскаленный уголек сигары. И палуба оживает, отзываясь на топот босых ног, перекличку голосов, треск блоков и поскрипыванье шкивов.
— Командуйте. Мы выходим.
— Есть.
Уголек разгорается ярче и исчезает — помощник повернулся спиной.
— Рикардо… Слушай-ка…
Молчание краткое и чуть растерянное. Помощник остановился.
— Слушаю.
В голосе — легкое удивление. Точно также, как они никогда не обращаются друг к другу на «ты» при посторонних, Пепе Лобо никогда прежде — даже на берегу — не называл его по имени.
— Плаванье наше будет кратким и трудным. Очень.
Опять молчание в ответ. Потом в темноте звучит смех, как всегда обрывающийся приступом кашля. Огонек сигары, описав красноватую дугу, скрывается за бортом.
— Доставь нас на Роту, капитан. А уж там сатана своих признает.
При тусклом свете огарка Симон Дефоссё — он без мундира, в одной сорочке, мятой и грязноватой — обмакивает перо в чернильницу и заносит события минувшего дня в толстую тетрадь — нечто вроде дневника боевых действий. Методически, ежедневно, с присущим ему скрупулезным педантизмом и в полнейшем душевном равновесии он записывает каждый успех и каждую неудачу. Итогами последних нескольких дней артиллерист может быть доволен: улучшения и усовершенствования, после долгих мытарств одобренные генералом Д'Абовиллем, принесли свои плоды — дальность полета гранат увеличилась. Используя отныне только круглые, идеально отполированные гранаты без запала и порохового заряда, замененного тридцатью фунтами песка, капитан добился того, что гаубицы Вильянтруа-Рюти две недели назад накрыли наконец самый центр Кадиса — площадь Сан-Антонио. Иными словами, дистанция возросла до 2820 туазов — и удалось это благодаря выверенному соотношению песка и свинца: последний, будучи аккуратно влит в камору снаряда, доводит его вес до тех 95 фунтов, которые весит настоящая бомба, выпускаемая под углом в 45 градусов. Иное дело, что без запальной трубки и порохового заряда фанаты не взрываются да и не могут взорваться, однако падают там, где должны упасть, хотя отклонения, составляющие иногда и полсотни туазов, продолжают заботить Дефоссё. Результаты обнадеживают И, к вящему удовольствию маршала Сульта, позволяют «Монитёру» писать, не особенно даже и привирая — ну, всего лишь примерно на треть, — что императорская артиллерия бомбардирует Кадис по всему периметру. Что же касается настоящих гранат, то есть тех, которые разрываются, то хитроумная комбинация зажигательных смесей, стопинов и воспламенителей — еще один плод кропотливых расчетов и упорных трудов Дефоссё и лейтенанта Бертольди — сделала возможным следующее соотношение: при подходящих условиях — силе ветра, влажности и температуре воздуха — и при фитиле, горящем в течение должного времени, цели достигает каждая десятая. Доходящих из Кадиса сведений, хоть они и сообщают не столько о жертвах, сколько о панике и разрушениях, достаточно, чтобы создавать видимость успеха и успокаивать маршала Сульта, однако Дефоссё продолжает терзать себе душу и по-прежнему считает, что, разрешили бы ему применить вместо гаубиц крупнокалиберные мортиры, а вместо гранат — бомбы большего диаметра с увеличенными трубками, он добился бы не только увеличения дальности, но и такого поражающего эффекта, что стер бы Кадис с лица земли. Однако маршал Сульт и его штаб — в точности как его предшественник маршал Виктор, — ревностно и ретиво исполняя волю императора, по-прежнему слышать ничего не хотят о мортирах, тем паче — теперь, когда «Фанфан» и его братья попадают куда надо. Ну или почти. И сам герцог Далматский — таков имперский титул Жана Сульта — несколько дней назад, инспектируя Трокадеро, поздравил Дефоссё. Против обыкновения маршал в тот день был настроен благодушно. Курьер — один из тех, кому удалось пересечь плато Деспеньяперрос и сберечь кишки от партизанских навах, — помимо мадридских и парижских газет, где упоминались новые достижения осадной артиллерии, доставил и известие о том, что обоз, груженный картинами, коврами, драгоценностями и прочей добычей, которую награбили в Андалусии, благополучно перевалил через Пиренеи. И на вопрос маршала: