По сию пору живо и воспоминание о мальчике лет шести-семи, который шел рядом со вьючными мулами, везшими отрубленные головы мавров. Дело было в том, что губернатор Орана платил — вернее будет сказать: сулил платить — награду за каждого мавра, убитого в бою, а павшие в Уад-Беррухе вполне подпадали под эту категорию. Ну так вот — чтобы не быть голословными, и везли мы с собой тридцать шесть голов взрослых мавров, которые — головы, разумеется, а не мавры, хоть и мавры тоже — должны были увеличить долю каждого из нас на несколько медяков-мараведи. Мальчуган этот шел рядом с мулом, а у того с обоих боков висела гирляндой дюжина голов. Недурно, а? Если жизнь каждого нормального человека омрачают призраки, являющиеся ему в ночи и не дающие порой сомкнуть глаза, то перед моим мысленным взором — а навидался я, слава тебе, Господи, всякого-разного-многообразного! — стоит этот грязный босой мальчуган: шмыгая сопливым носом, оставляя на замурзанных щеках дорожки слез, беспрестанно льющихся из воспаленных глаз, он, как ни шугают его погонщики, упрямо держится возле мула и все отгоняет мух, роем вьющихся над отрубленной головой его отца.
На следующий же день, едва лишь получив причитающуюся каждому долю от проданной добычи, мы трое стали лагерем в веселом доме Сальки. Весь Оран начал праздновать и ликовать еще с прошлого вечера, когда на закате, оставив скотину в окрестностях Лас-Пилетас, на берегу реки, мы свершили наше триумфальное шествие: вошли в город через Тремесенские ворота церемониальным, можно сказать, маршем, стройными, как говорится, рядами, пустив вперед пленных под конвоем аркебузиров, взявших «на плечо». По улице, празднично освещенной толстыми восковыми свечами, продефилировали мы прямо к кафедральному собору и связанных невольников провели мимо самых дверей, куда викарий со всем причтом, крестом и святой водой вытащил образ Господа, а затем, спев «Te Deum laudamus» [14] в благодарность за то, что дал нам одержать зримо явленную здесь победу, расползлись, образно выражаясь, все сверчки по своим шесткам до следующего утра, когда и начали, собственно говоря, праздновать всерьез, ибо рабы с торгов разошлись очень даже хорошо, общая же сумма выручки составила славную цифру в сорок девять тысяч шестьсот дукатов. За вычетом губернаторской доли и королевской пятины, которая в Оране уходила на закупку продовольствия и огневого припаса, после того как выплатили причитающееся офицерам, святой нашей матери-церкви, госпиталю, где содержались ветераны, и могатасам, разбогатели мы с капитаном на пятьсот шестьдесят реалов каждый, то есть соответствующие карманы потяжелели на семьдесят превосходных восьмерных дублонов. Себастьяну Копонсу в соответствии с должностью его и привилегиями досталось несколько больше. А потому, не успев получить свои деньги у родственника нашего переводчика Арона Кансино — причем дело чуть было не дошло до кинжалов, ибо у иных монеток обнаруживались подозрительные следы напильника да и всучить их нам пытались не взвешивая, — мы и решили определить известную толику по назначению. Вот во исполнение этого замысла мы сейчас и сидели втроем у сеньоры Сальки, потчевавшей нас молодым вином.
Хозяйкою сего злачного места была крещеная мавританка зрелых лет, вдова солдата и старинная приятельница Копонса, который и уверил нас, что ей можно доверять всецело — ну, разумеется, не переходя границ здравого смысла. Заведение помещалось неподалеку от Пуэрта-де-ла-Марина, среди домиков, лепившихся за старой башней. С террасы наверху открывался дивный вид: слева нависал над бухтой, заполненной галерами и другими судами, замок Сан-Грегорио, а в глубине бурым клином врезался в пространство между портом и синей ширью Средиземного моря форт Масалькивир, увенчанный исполинским крестом. К этому часу солнце стояло уже низко, над самым морем, освещая нежаркими лучами Копонса, капитана Алатристе и меня: мы сидели на кожаных мягких табуретах на небольшой открытой террасе, чувствуя, что больше нам и желать нечего, ибо были и сыты, и пьяны, и ублаготворены во всяком ином-прочем отношении. Компанию с нами разделяли три питомицы сеньоры Сальки, с которыми еще совсем недавно проводили мы время в приятных беседах и не в них одних, однако, выражаясь деликатно, последнюю линию траншей так и не взяли: капитан и Копонс с присущим обоим здравомыслием сумели убедить меня, что одно дело — поужинать в женском обществе, и совсем другое — очертя голову кидаться, так сказать, в рукопашную, рискуя получить в качестве награды за доблесть французскую хворобу или еще какую-нибудь болячку, коими могут наделить публичные женщины, — тем более что здесь, на краю света, по причине малочисленности своей они публичны до крайности, — отняв у беспечного блудодея и здоровье, да и самое жизнь. С веселыми девицами ищешь веселья, а обрящешь совсем иное, ибо не одного ли корня слова «тоска» и «потаскуха»? Нет? Ну и ладно. Девицы же оказались вполне ничего себе: две были христианками, андалусийками недурной наружности, попали в Оран из какой-то уж и вовсе несусветной африканской глухомани, куда забросила их череда опрометчивых шагов и пагубных последствий. Третья же, чересчур смуглая на испанский вкус, однако отлично сложенная, видная и нарядная, была крещеной мавританкой, до тонкостей превзошедшей ремесло, какому в монастырской школе не научат. Хозяйка, завороженная звоном свежеполученного серебра, расхвалила их донельзя, сказав, что барышни они чистенькие, усердные, а если бы за искусство блуда присуждали ученые степени, все три давно бы стали бакалаврами. Впрочем, я со свойственной нашему баскскому племени недоверчивостью опровергать или подтверждать справедливость последнего утверждения поостерегся.
Ну, так я говорил о том, что мы ели и пили, но — не только. Помимо кое-каких приправ и специй, по мне — так слишком уж пряных, я впервые испробовал некой мавританской травки, которой, смешавши ее с табаком, моя новоявленная подружка чрезвычайно ловко набила трубки с металлическими чашечками и длинными деревянными мундштуками. Надо сказать, мне никогда особо не нравился табак — ни в каком виде, включая и то в пыль растертое зелье, что так любил трепетными ноздрями втягивать дон Франсиско де Кеведо. Однако же как было новичку не отведать знаменитой местной достопримечательности? И вот, не следуя примеру Алатристе, вообще отказавшегося от этого угощения, и Себастьяна Копонса, всего раза два пыхнувшего дымком, я выкурил целую трубку — и тотчас сделался как-то дурашливо весел, голова пошла кругом, язык стал заплетаться, тело будто утеряло вес, и показалось, что я плавно парю над городом и морем. Это не мешало мне принимать участие в беседе, невеселый тон коей противоречил благолепию застолья и шальным деньгам, свалившимся на сотрапезников. Копонс до смерти хотел попасть в Неаполь или еще куда-нибудь — мы знали, что «Мулатка» через двое суток снимется с якоря, — но должен был оставаться в Оране, ибо прошениям его об отставке ходу не давали.
— …по всему видать, — хмуро договорил он, — что гнить мне здесь до Страшного суда.
После этих слов он выдул чуть не кварту малаги — резковатой, пожалуй, но крепкой и ароматной — и прищелкнул языком, как бы в знак того, что против рожна не попрешь. Рассеянным взором я следил за тремя девицами, которые, увидев, что мы заняты беседой, оставили нас в покое и, отойдя к перилам, принялись болтать между собой и подавать приветные знаки проходящим по улице солдатам. Сводня, знавшая, что после набега день год кормит, на славу вымуштровала своих корсарок, и те даром времени не теряли.