Мост Убийц | Страница: 51

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Ну а как дон Бальтасар Толедо?

— У него сильный жар, каменюга в канале и брань на устах. Сомнительно, чтобы он мог двигаться, так что по-прежнему останется на попечении братии.

И я добавил еще несколько подробностей, опустив то, что капитан мог отлично представить безо всяких рассказов: истинно солдатскую покорность судьбе, столь свойственную Себастьяну Копонсу, бесстрастие Гурриато-мавра, уныние и растерянность остальных в тот миг, когда стало известно, что вся затея приостановлена и придется, поджавши хвост, убираться из Венеции — при том, что все испытали и определенное облегчение.

— Твоя милость собирается в дорогу? — сказал Малатеста, когда я умолк.

Он смотрел на кожаный колет и наполовину сложенный баул на кровати.

— С сожалением вижу, что это так, — прибавил он. — А ведь совсем рядом были…

Итальянец снял шляпу и расстегнул пряжку плаща, словно ему стало жарко. Бросил его на кровать, где лежали вещи капитана. При этом движении отблеск горящего воска заметался по массивной крестовине его шпаги, скользнул по рукояти кинжала у пояса. Углубил оспины на щеках, четче обозначил у правого века шрам, от которого глаз немного косил.

— Помнишь, мы с тобой видели ту дверь? От нее всего двадцать шагов до того места, где дож преклонит колени…

Малатеста смотрел на капитана пристально, буквально впивался в него глазами. Так, словно пытался прочитать мысли человека, сидевшего напротив, или передать ему свои.

— Падре-то уже нет, — отвечал тот.

— Понятно, что нет. — Свирепая усмешка приоткрыла наполовину стесанные резцы. — Того, кто бы это сделал…

Он замолчал на полуслове, как будто ждал, что собеседник договорит за него. Я заметил, как капитан невозмутимо качнул головой:

— …в наличии не имеется, — сказал он. — Нет желающих совершить самоубийство таким способом.

Малатеста высвистал сквозь зубы свою неизменную зловещую руладу «тирури-та-та» — и комната надолго погрузилась в тишину. Капитан Алатристе продолжал изучать разостланный по столу план с таким видом, словно разговор с итальянцем утратил для него всякий интерес.

— А скажи-ка, неужели не надоело то драться, то удирать, сеньор капитан? И ты не устал от того, что тебя то продают, то покупают?

— Бывает.

Алатристе уронил это слово, не поднимая глаз. Зловещий оскал Малатесты сменился усталой улыбкой:

— Какое совпадение. Я тоже.

Он придвинулся к столу и вперил задумчивый взор в план Венеции. Через мгновение ткнул пальцем в площадь Сан-Марко:

— Дожей убивать никогда не приходилось. А тебе?

— И мне.

— Должно быть, в этом есть какая-то изюминка… А?

Он бесцеремонно схватил кувшин и налил себе стакан вина. Капитан, проводив взглядом его движения, не возразил.

— Попробуй сказать, что тебя это не заводит, — громким шепотом сказал итальянец, с ироническим полупоклоном приподнимая стакан на уровень глаз. — Как заводит меня.

Коротко отхлебнул, прищелкнул языком, сделал второй глоток, — побольше, и вот наконец поставил пустой стакан на стол, мазнул ладонью по губам, вытирая усы.

— Взыграл гонор — изволь его тешить. Любой ценой. Разве не так? Двадцать шагов — и удар кинжалом. — Он кивнул на пистолет. — Или пятнадцать — и пулю из него.

— Спятил ты, Малатеста.

Раздался скрипучий смех:

— Нет. Мне просто хочется повеселиться. Хочется устроить такое веселье, чтоб дрожь пробила королей, дожей, пап…

Капитан откинулся на спинку стула. Взгляды собеседников — злобно-насмешливый у одного, невозмутимо-спокойный у другого — скрестились.

— А что потом? — спросил Алатристе.

— А наплевать, что потом.

Вот, значит, к какому взрослому разговору оказался я допущен. И сидел, на полпяди открывши рот, до того пересохший от волнения, что я собирался уж встать, подойти к столу и без спросу налить себе что там оставалось в кувшине. В эту минуту Алатристе коротко глянул на меня. Потом поднялся. Поднялся так медленно, словно все тело затекло и повиноваться отказывалось.

— А что слышно о твоем родиче, — о капитане Фальеро?

— Я только что говорил с ним. Как и все прочие, он готов идти дальше, если только сегодня ночью кто-нибудь убьет дожа.

— Если кто-нибудь убьет дожа, ты сказал?

— Да. Я так сказал.

Они стояли у стола лицом к лицу. Лица их были освещены снизу, и оттого еще резче выделялась суровая резкость черт. Когда я попятился к стене, понимая, что могу оказаться в этой беседе лишним, мне почудилось, что капитан улыбается.

— А кто будет чужими руками жар загребать? — спросил он.

— Я.

Воцарилась тишина — и довольно продолжительная, — которую я в оцепенении не решался нарушить не то что звуком, но даже и дыханием. Потом Малатеста заговорил — негромко, очень спокойно и непринужденно. Эти двадцать шагов, сказал он, указывая на пистолет на столе, что отделяют дверь часовни от реклинатория, он сможет преодолеть проворней и четче, чем священник-ускок. Нужно лишь, чтобы капитан занялся часовым у входа, а потом прикрыл Малатесту на то время, что будет нужно.

— Чтобы при удобном случае меня освободить.

— А если не представится такой случай? Ни тебе, ни нам?

— Я пройду вперед столько, сколько смогу. И ты, полагаю, тоже.

Капитан обернулся и взглянул на меня, словно спрашивая глазами, не найду ли я что возразить на весь этот бред, но я прочно держал язык на привязи, а рот — на замке. И тщетно пытался осмыслить и усвоить все, что услышал. И был уверен, что мой хозяин не согласится. Но тут увидел, как он провел двумя пальцами по усам, и этот до боли знакомый жест напугал меня больше, чем речи Малатесты.

— Троянский конь, капитан. Троянский конь войдет в город, — сказал тот. — Два коня. Ты и я. А остальных — в задницу.

— Кого именно?

— Да неважно. Всех.


Я наблюдал за хорошо памятным мне ритуалом сборов: капитан Алатристе одевался так же медленно, обстоятельно и вдумчиво, как облачается священник перед службой. Вымывшись до пояса, перехватив шнуром под коленями высокие сапоги, застегнув штаны и натянув поверх чистой сорочки толстый нагрудник из буйволиной кожи — весь в царапинах от давних ударов, — затянул пояс с пристегнутой слева шпагой и сзади заткнул за него кинжал так, чтобы легко было дотянуться. Пристроив с другого боку пистолет, он обвел своими заледенелыми глазами комнату, проверяя, не забыл ли чего. И остановил их на мне.

— Мы давно не разговаривали, — сказал он.

И это была чистая правда. Житье наше в Венеции, столь хлопотное и беспокойное, никак не располагало к товарищеским беседам, да и образ бедной Люциетты все еще не давал мне покоя, терзая душу запоздалыми сожалениями. Да прямо скажем, и то, как вел себя со мной капитан, лишь расширяло трещину отчуждения, давно уже возникшую между нами. Не было сомнения, что с ходом лет отцовский облик его померк в моих глазах, отуманенных дерзким задором младости, померк и расплылся. И я разрывался теперь между прежним восхищением, которое сохранял наперекор всему — да и можно ли было не восхищаться человеком такой твердости? — и уверенностью, что темные закоулки и мученические призраки, населявшие его память, все дальше уводят его от меня и от того, что было некогда нашим общим миром. И мне оставалось лишь с болью в душе смотреть на него, как смотрят на уплывающий вдаль берег, и в бессильной тревоге следить, как все плотнее окутывает Алатристе одиночество — удел, им самим для себя выбранный. И хотя в любой схватке я бросался за ним, ни о чем не спрашивая, и бровью бы не повел даже у ворот преисподней — мы, кстати, были не так уж далеко от нее, — но сейчас чувствовал, что замялся, что не готов погрузиться вслед за ним в черный омут тоски и безнадежности. Опять же, по прошествии времени, когда вместе с сединой прибавилось мне разумения, я лучше понял и это, и многое другое. Мне и самому тогда случалось кружить у закраины того же бездонного колодца и тоже водить знакомство с тенями и призраками. Но в тот рождественский сочельник, который встречали мы в Венеции, я был всего-навсего восемнадцатилетним дуралеем.