Рукопись, найденная в чемодане | Страница: 16

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Все остальное утро я работал с ней рядом, так часто исподтишка на нее поглядывая, что вновь и вновь ударялся о подводу. Меня восхищало, с какой настороженностью и страхом продвигалась она среди сена, и я не мог не полюбить ее за эти нелепые страдания. Единственным ее недостатком, одним-единственным, было то, что она боялась кузнечиков. Мне кузнечики всегда нравились, да и сверчков я любил, но отрекся от них навеки. Объясните мне, почему ее поместили в приют для умалишенных из-за того, что она впадала в истерику при виде кузнечика? (Она не могла даже лущить горох – из-за того, на что похож широкий гороховый стручок, если взглянуть на него сбоку.) Скажите мне, почему позже, когда я совершал патрульные полеты над Средиземным морем, возвращаясь на базу в Тунисе, ее вместе с мужем и детьми сунули в вагон для скота и отправили в лагерь смерти, устроенный на равнинах Польши невдалеке от того места, где прошло ее детство?

Это, полагаю, является одной из причин того, что любовь моя к ней возросла и продолжает расти, что я люблю ее так, как верующий католик любит какого-нибудь святого. Но даже и до войны, когда мы не могли представить себе, какая судьба ее ждет, я любил ее с серьезностью и нежностью, которые совершенно необычны для подростка.

А потом мне исполнилось семнадцать – это не означает, будто я перескакиваю через те годы, когда мне было пятнадцать и шестнадцать, но прошли они очень быстро и в почти непрерывной череде снегопадов, заносов и в блеске альпийского солнца, выглядывающего из-за туч. Провел я их в обществе монахов, монахинь и пациентов приюта для душевнобольных. Сам я ненормальным не был. То, что я сделал, было совершенно законно, служило исключительно самозащите. Однако, по-видимому, результат оказался настолько ужасным, что требовал незамедлительной реакции от системы правосудия.

Много говорят о причинах преступлений, о том, что проистекают они из неизбывного страдания и по большей части являют собою трагедию. Но это не так. Преступление – уж мне ли того не знать – первом делом и главным образом является проявлением одной из возможностей нашего поведения. Человек совершает преступление не в отместку жестокому миру, но, скорее, ради того, чтобы ощутить волнение, радость, пережить риск и обрести свободу от общества с его законами и таким образом пережить ни с чем не сравнимый восторг «побега».

Если преступление требует ловкости и тщательного планирования, то это намного лучше, но, как я, кажется, уже говорил, преступление непростительно и не подлежит оправданию, если оно кого-нибудь ранит. Единственно достойным преступлением является такое, которое направлено против общественного зла. В противном случае оно отвратительно. Например, ограбление банков в захолустном Канзасе причиняет вред невинным людям, в то время как ограбление банков в Нью-Йорке ни к чему подобному не приводит.

Я всегда полагал, что кража дорогих ювелирных украшений, коль скоро она не связана с причинением какого-либо физического ущерба, безнравственна не более, чем детская игра. Принося всяческие извинения разнообразным герцогам, герцогиням и кинозвездам, которые имели дело с некоторыми из моих коллег-подельников, замечу, что заколки для галстука ценою в миллион долларов – вещицы нагловатые и сами объявляют себя красной дичью. А, да, знаю-знаю… экономика этого дела такова, что болван с миллионо-долларовой булавкой для галстука заморозил свои деньги, не давая им работать для кого-то другого, кто мог бы купить ферму и заняться выращиванием спаржи, доставляя подлинное наслаждение десяти тысячам бельгийцев, или же вложить эту сумму в рудник, в котором будет добыт металл, из которого изготовят массивный посеребренный прожектор, в свете которого бригада хирургов спасет жизнь ребенка. Но деньги по-прежнему свободны для работы, даже если бриллиант забирает вор.

Большинство подобный мне людей становятся такими как есть, потому что обнаруживают, что сражаются с общественной системой. Жалеть их, однако же, не стоит, ибо в подавляющем большинстве случаев это был их собственный выбор и совесть у них по большей части все равно нечиста.

Я, однако, отлучен был от общества рядом чисто случайные совпадений, которые спровоцировали меня на совершенно оправданную реакцию. В те дни у нас появился электрический стул, который стал широко применяться. Я не мог этого не знать: на протяжении нескольких месяцев только и думал, что сяду на него, а самое заметное из воплощений этого технического новшества находилось в том городе, где я воспитывался (если можно так выразиться). Тем не менее окончательным моим уделом, несмотря на оскорбление действием (до вынесения приговора) судьи, который выносил приговор, явилось то, что меня отправили в заведение, оказавшееся, по-видимому, самой лучшей подготовительной школой в мире.

В некотором смысле я предпочитаю общество женщин. Мисс Маевска, Констанция, Марлиз и другие женщины… Согласен, они либо оставляли меня, либо умирали, хотя я надеюсь, что Марлиз станет первой, кто нарушит эту традицию. Может, после моей смерти она поймет, что за картины проплывают у меня перед глазами, когда я сижу в этом саду.

Сейчас в парке Нитероя очень раннее утро, и только что у меня перед глазами промелькнула красная птица. Это была одна из тех тропических штучек, с длинным желто-голубым хвостом, на которых местные парни ставят силки, потому что могут выручить кругленькую сумму, продав одну такую контрабандистам, прибывающим сюда на яхтах из Нью-Йорка. Надеюсь, ее никогда не поймают, пусть даже ее оперение заставляет меня вспоминать о том, какая судьба постигла того бельгийца на поезде.

Спустя почти семьдесят лет я начинаю испытывать сожаление – не потому, что у меня был тогда какой-то выбор, но потому, что у него, судя по всему, выбор был, а я невольно свел его на нет наряду со всем остальным.

Хотя сейчас я сижу в саду, глядя на только что вставшее солнце, мостящее море желтым золотом, и меня опутывают размытые красные ленты птиц, мельтешащих вокруг и опаляющих собою мягкий утренний воздух, память моя настойчиво помещает передо мной образ девятнадцатилетней мисс Маевской, изысканно укутанной в соболя и стоящей среди ночи под слепящим арктическим солнцем.

Это не сон, это происходило на самом деле, хотя так давно и далеко, что теперь это видение превратилось в музыкальную фразу. С годами память могла бы угаснуть, если бы не постоянное присутствие в ней образа мисс Маевской. Несмотря на свою смерть, эта женщина существует в моей памяти в некоей постоянно переживаемой форме, как бы во веки веков.

Когда мне было семнадцать, в последний год моего пребывания в Шато-Парфилаже, она уже его покинула, уехала заниматься музыкой в каком-то свободном от кузнечиков пригороде Берлина, города, который был доведен до нищеты, но с ума еще не сошел. Невдомек мне было, что однажды мне придется лететь над Берлином, что буду я смертельно испуганным и разъяренным, буду испытывать тошноту – и решимость – и стыд, сопровождая бомбардировщики, сбрасывающие бомбы, которые, несомненно, разнесут в щепу то фортепиано, на котором занималась мисс Маевска в те годы, когда я любил ее и к ней прикасался. Как же прекрасно было то время, когда ни она, ни я не знали о том неумолимо грядущем разрушении, что распростерлось впереди; когда она была просто девушкой, когда она была жива, а я не был надломлен.