Рукопись, найденная в чемодане | Страница: 33

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Мне не хотелось говорить ей, что я – партнер у Стиллмана и Чейза. Не хотелось оказывать на нее слишком уж сильное впечатление. Не хотелось одним только сообщением о том, чем я занимаюсь, давать ей понять, что ее познания, пусть и превосходные, являются сугубо теоретическими, в то время как мои… ну… кое-что настоящее. И не хотелось внушать ей благоговение перед реальными деньгами – по крайней мере, пока еще нет.

А ведь моя зарплата и налоговые отчисления по результатам финансового года действительно могли внушить священный трепет. Жилье мое было – весь верхний этаж здания на Пятой авеню, откуда открывался вид на Центральный парк. У меня имелся коттедж в Истгемптоне. Я намеревался удивить ее всем этим позже, осчастливить ее всей этой роскошью, но мне хотелось, чтобы прежде она полюбила меня просто так, ради меня самого, поэтому я решил действовать, как переодетый король из сказки.

На следующий день я снял маленькую квартирку на окраине Уэст-Сайда. Когда позже мы встретились в назначенном месте, под часами, сказал ей, что в этой квартирке я и живу. Так, просто невзначай упомянул. Я успел обставить квартиру в духе демобилизованного пилота, все еще не оправившегося от ужасов войны, все еще рыщущего в поисках мирной профессии. Несколько своих книг и кое-какие напоминания о войне (щегольской стек, фуражку, наградные листы, снарядные гильзы и проч.), а заодно и кое-что из мебели я перевез на новое место. Честно сказал Констанции, что телефона у меня пока нет, но ожидаю, что в течение недели его установят.

– А я ведь так и не спросил у тебя, Констанция, где ты живешь. Не знаю, что бы я стал делать, если бы мы не могли встречаться с тобою здесь, если бы я не смог до тебя дотянуться.

– Я живу в Барбизоне, – нервно проговорила она, а затем продемонстрировала великолепный розовый румянец, охвативший ее буквально с головы до ног.

Она выглядела так, словно стояла на склоне Кракатау за мгновение до того, как он взлетел на воздух. Потом краска стала убывать, и это продолжалось минуты три-четыре.

То была та самая краска, которой, как я узнал в не столь отдаленном будущем, она заливалась в мгновения любви; тот же румянец, вероятно, покрывал ее и на освещенной луной дороге, когда она бежала за мною, хотя в лунном свете я не мог его различить. А когда ее лицо пылало, то жар испарял ее дорогие и едва различимые духи так сильно, что для меня это было подлинным благословением.

Но почему она покраснела, когда сказала мне, что живет в Барбизоне? Потому что она там не жила. Я знал, что она там не живет, но доказать этого не мог. Всякий раз, когда я звонил ей, мне говорили, что она спит или что ее нет. Когда я заезжал за ней туда, она всегда спускалась ко входу, словно действительно там жила, и она платила ренту, но там ее никогда не бывало.

На кого мне было жаловаться? Я ведь сам устроил себе декорации в Уэст-Сайде, и именно там я разыгрывал перед ней безденежного бывшего пилота, чья отягощенная память удерживает его сердце и душу в небе над Европой.

Пусть и коронованная обманом, пора нашего ухаживания была сладостна. Поскольку мне не суждено было знать Констанцию в ее более поздние годы, наша любовь не простерлась дальше первоначальной всепоглощающей страсти – такой же, как, скажем, у Ромео и Джульетты. Мы изведали с ней лишь ту любовь, которая ослепляет. Такое постоянно можно видеть в ресторанах, когда мужчина и женщина сидят за столиком и смотрят только друг на друга, не в силах ни на миг повернуть голову, загипнотизированные друг другом, как кошки на крыше. В моем нынешнем возрасте я склонен к тому, чтобы взирать на подобное зрелище с чувством, чем-то близким к презрению, но порой вспоминаю об этом с подлинным наслаждением. Это то состояние, по отношению к которому физическая любовь выступает в роли служанки и без которого она подобна танцу без музыки.

Вскоре (что, в соответствии с календарем наших бабушек, означало шесть-восемь месяцев) набранные нами тысячи часов поцелуев, объятий и ласк привели к бесконечно длящемуся… ох-хо-хо… к тому, чего мы не смогли избежать, хотя и не торопили событий. Такое дело не было, как оно столь часто оборачивается ныне, занятием, к которому приступают после десятиминутного знакомства, или гимнастическим упражнением, или общественной нормой поведения, или разновидностью оргазматического армрестлинга.

То было высшей точкой многомесячных испытаний, поисков решения, нравственной борьбы. То было знаком истинной любви. То было обоюдной капитуляцией перед первой заповедью, но лишь после продолжительной битвы, в которой мы удостоверили сами себе приверженность вековым традициям.

Сильнейшие вьюги начинаются с мелкого снега. Я, скорее всего, обезумел, чтобы пуститься жить в столь требовательном режиме, когда мне было за сорок и физический мой расцвет уже миновал. Под конец мы проводили в постели дни напролет. Уверен, что насекомые делают так же. Как-то раз на самом верху своей двери в ванную комнату я увидел двух поденок, сомкнутых в идеальной симметрии. Я дунул на них, и они улетели прочь, так и оставшись сомкнутыми в единое целое. Полет их был быстр и грациозен. Что за чудо позволило им внезапно, без обдумывания, превратиться в биплан?

На пляже я вижу неразборчивых в связях юных особ, чья плоть покоится в их купальниках на манер дынь, сунутых в детские рогатки. Что они знают, кроме самого очевидного? Что может какая-нибудь страстная сучка с татуировкой на левой груди знать о Констанции, о ее стройных сильных плечах, о ее скромности – и тайной чувственности, которая буквально взрывалась, когда наконец она дала себе волю?

Я слышу звуки грязной ламбады. Здешние жители насмехаются над Севером. Насмехаются над тем, чему научило нас холодное море и горные ветры. Они насмехаются над Обольщением и Падением.

Вы не знаете причины, по которой она обманывала меня, но цель моей простительной лжи вам известна. Я не хотел, чтобы она полюбила меня из-за денег, не хотел, чтобы она почувствовала, что все, что она сделала, было (по сравнению с тем, что сделал я – в реальном мире, с реальными людьми, с целыми экономическими системами реальных стран) не более чем бесплодным академическим упражнением.

Многие любовные истории, полагаю я, оканчиваются даже еще более пышным и – одновременно – более разрушительным расцветом, при котором страсть, надрывающая сердце, истощается в служении тщеславию. Думаю, мы могли бы переехать в Коннектикут, обзавестись несколькими пони, а своих детей определить в какую-нибудь школу. Все могло бы окончиться иначе… Этого не случилось, потому что всякий раз, озираясь вокруг, я натыкался на какую-нибудь двусмысленность.

Первый слабый намек на то, что не все идет так, как я полагал, дошел до меня следующим же летом – то есть летом 1947 года, в августе, который в Нью-Йорке знаменуется жарой, окутывающей город подобно слепящей вуали. Город в ту пору помнится мне колоссальным этюдом в черно-белых тонах, с куда большими оттенками серого, чем ныне ведомо миру. Он был и тише и смиреннее, чем теперь, – возможно, потому, что все прежние его формы достигли предела, и это было паузой перед обрушением. По-видимому, гибель прежнего царства и зарождение нового наступили во время Великого снегопада сорок седьмого, когда весь город, чего не случалось ни прежде, ни позже, был покрыт глубоким белым саваном. Он остановил всех мужчин, женщин и детей, остановил трамваи, остановил театры, остановил торги на бирже, остановил автобусы, остановил часы.