(Если вы этого еще не сделали, верните, пожалуйста, предыдущие страницы в чемодан.)
Я не могу разговаривать со своей женой, потому что ей пятьдесят лет от роду и она все еще воображает, будто в здоровом теле живет здоровый дух. Она делает зарядку, втирает в лицо дорогой крем и подходит к зеркалу с видом детектива, осматривающего подозреваемого в комнате для допросов. Ее искаженный английский, некогда столь чарующий, ныне стал (как могла бы сказать она сама) «кашемировым», «режущим слуг». «Кто, по-твой, я есть? Я теперь старый, как ты. Месячные кончились, у тебя их сроду не было. Я кассира в банке, а ты?» Отвечая на свой собственный вопрос, как любит она это делать, Марлиз попыталась преуменьшить мою дееспособность, которую называет «дейвственностью». Я мотаю головой, и она спрашивает: «Двойственность?» Я снова мотаю головой, и она говорит: «Тройственность?» Я еще раз мотаю головой, и она говорит: «Твойственность?» Я начал уже терять надежду, но, когда она, поднапрягшись, выдала вариант «твойцирроз», отчаялся совершенно, сам позабыв, как произносится это слово.
Известно ли вам, что президент Соединенных Штатов сидит в опальном кабинете, размышляя, сколько спасательных жетонов несет в своих трюмо авианосец, читают ли в Вест-Пинте «Жалобу Плейбоя», чем заняты дантинисты в Никарагуа и не отправиться ли ему этим летом сплавиться на плотве по горной речке? И так далее, через каждое чертово слово.
Я достаточно стар, чтобы забыть все когда-то виденные водевили, но мне никогда не приходило в голову, что я буду женат на водевильной красотке. В молодости я полагал, что мне станет парой женщина, изъясняющаяся как поэт, но, похоже, придется окончить свои дни с Марлиз, для которой огромным достижением было бы выучиться говорить, как одна из подружек Ксавьера Кугата. Ко всему прочему, у нее интрижка с немецким моряком. Вся эта страна помешалась на сексе – даже пожилые женщины. Особенно пожилые женщины.
Тевтонец торгует бутылочками какой-то зеленоватой дряни, которая, по-моему, называется «Zipfinster Mitgaloist Herbeschun-gen» и якобы делает человека моложе на десять лет вне зависимости от его возраста. Я спросил Марлиз, что произойдет, если дать ее восьмилетнему, но она не желает рассматривать вопросы космического масштаба. Субстанция эта выглядит в точности как та, которой пользуются уборщики для осаждения пыли при подметании огромных полов в общественных зданиях. Может, это она и есть. Она смешивает ее с соком папайи. Когда она ее пьет, мы с Фунио перестаем дышать.
Фунио я люблю больше всего на свете. Не имеет никакого значения, что он не мой сын с точки зрения биологии. Он – мой сын. Хотя он понимает сущность всех вещей, в своем нежном возрасте он не может понять их подоплеки. А если бы я каким-то образом сумел донести до него подоплеку того, что чувствую, то украл бы у него детство. Больше всего я хочу, чтобы этот отрезок его жизни был ничем не обремененным, ибо сам я никогда не видывал ничего прекраснее детства. Может, если он не лишится его слишком рано, как это произошло со мной, то у него будет достаточно сил, чтобы прожить свою жизнь без мучений.
Итак, я не могу разговаривать с Фунио, я не могу здраво разговаривать с Марлиз, и я не могу разговаривать с кем-либо еще. Сижу вот здесь, в местности, где не бывает смены времен года. Думаю о холодном воздухе и о снеге. На долгие часы меня затягивает в себя исчезнувший мир, у которого такие же черты и направленность, как у сновидения, – мир, который остался у меня позади. Смотрю на восход солнца, гадаю, когда мне придется умереть, и тревожусь теперь о том, что миновало, гораздо больше, чем о том, чему еще предстоит произойти.
Давным-давно, в 1961-м или 1962 году – прежде «Девушки из Ипанемы», прежде всей этой чепухи, – мы с Марлиз отправились на экскурсию по Риу-Велозу. Это очень милая песенка, «Девушка из Ипанемы», но я слишком много раз ее слышал, и для гимна ее явно недостаточно, даже в Бразилии. Я не выезжал из Бразилии с того самого дня, как прибыл сюда на манер падшего ангела из «Потерянного рая», но иногда воображаю, что могу поехать на родину, и представляю себя на коктейле где-нибудь в Саутгемптоне или на Бикмэн-Плейс, лицом к лицу с толстушкой, лицо которой покрывает слишком много косметики, усеивают мушки, а суть дела состоит в том, что, хотя она даже не сказала мне еще ни слова, мы собираемся завести связь.
– Вы откуда? – спрашивает она.
– Из Бразилии, – отзываюсь я.
– А, «Девушка из Ипанемы!» – восклицает она.
– Только после нескольких хирургических операций, – говорю я в ответ.
– Прошу прощения?
– Что сделали вы со своим мужем, мадам? Сварили его в кипятке?
– Простите, не поняла, – говорит она.
– Разве вы не находите, что немного стары для слепых увлечений, для всей этой белиберды? Я имею в виду, что слишком уж много вы себе позволяете, если учесть, что перед этим сорвали обертки с десяти тысяч шоколадных конфет, и я готов поспорить, что вы еще и кофе пьете безмерно.
– Простите? – говорит она и начинает бочком-бочком отодвигаться, но допускает оскорбительный жест, обратив к небесам свои пустые черные глаза, и я преследую ее, пробираясь среди ошеломленных гостей и понося ее за невежество, лень и приверженность к кофе.
И что вы думаете, муж ее, который все еще жив, галантно воздвигается между мною и этой нервной стервой, и я оказываюсь в ловушке. Мне ничего не остается, кроме как опрокинуть стойку, устремляясь к крышке мусорного бака, чтобы использовать ее в качестве щита. Обеспечив себе такую защиту, я перехожу в наступление. Реквизирую трость у какого-то старика, очень похожего на меня самого, и выталкиваю их всех, после чего остаюсь совершенно один в квартире, которая мне не принадлежит.
Риу-Велозу – очень красивая река, но я ненавижу экскурсии ради удовольствия. И вообще терпеть не могу удовольствий. Изо всех сил пытался порадоваться я речке Велозу, но в то время во мне с возрастающей скоростью шли внутренние сражения, и река не занимала моего сердца. Не удавалось этого ни испещренному солнцем зеленому навесу, ни восторженным птицам, ни извивающимся кольцам белого дыма, испускаемого пароходом, который на протяжении полувека только и знал, что рассекать сладостный воздух джунглей, раскачивая усеянные орхидеями лианы.
Двигатель, оснащавший прогулочное судно, напомнил мне аппарат для приготовления эспрессо. При каждом шипе и придыхании перед моим мысленным взором появлялись чашечки кофе, по небесной дуге спускающиеся в жаждущие руки осужденных самими собою кофейных прислужников. Я отправился на бак, надеясь, что вода, бурлящая под носом судна, сможет заглушить звук вырывающегося пара. Река эта теплая, и вода в ней черная. Несмотря на свою слабость, бриз в тропиках представляет собой нечто такое, что можно едва ли не обнять.
Потом посреди реки вздыбилось это животное – бог знает какое, – полное злобы из-за того, что пароход толкнул одного из его детенышей. В ярости оно высунулось из воды на восемь футов, похожее на сломанный ксилофон или бедного водяного родственника статуи Свободы, показывая свои ужасающие зубные протезы и тряся жиром, как обезумевшая домохозяйка из Филадельфии.