«На улицах Лондона что ни день падают замертво изголодавшиеся старики и старухи. Пьянчуги валятся под колеса карет. Это была не торговка. Торговка сейчас похрапывает в постели, а десять шиллингов лежат под ее подушкой».
Конфетка голышом опускается на корточки у очага, позволяя влажным волосам упасть ей на лицо, и начинает расчесывать их, расчесывать и расчесывать. Тонкие, точно низки бусин, струйки воды стекают по ее рукам и плечам, испаряясь под жаром горящего в камине огня. Снаружи набирает силу тугой ветер, он свистит и ухает вокруг дома, швыряет мелкий мусор в высокое окно кабинета. Дымоход похмыкивает, покряхтывает укрытый обоями и штукатуркой деревянный остов дома.
И наконец, раздается звук, от которого Конфетка едва не выскакивает из кожи, — стук в парадную дверь. Причуда расшалившегося воображения? Нет: стук повторяется. Уильям? Кто же еще, как не он? Конфетка вскакивает, охваченная и страхом, и возбуждением сразу. Почему он вернулся так скоро? Как же тарный заводик? «Я проехал половину пути до Бирмингема и передумал, — такое объяснение предвидит она. — Ничего хорошего продавать за такие деньги не станут.» Господи, да куда же запропастилась ночная рубашка?
И Конфетка, поддавшись порыву, бежит к двери в чем мать родила. Да почему же и пет? Он поразится и обрадуется, увидев ее такой, увидев свою
бесстрашную и безвинную куртизанку, сию минуту развернутый подарок, обтянутый мягкой, чистой кожей, веющий ароматами Рэкхэма. Желание так и будет вскипать в нем, когда она, весело пританцовывая, поведет его в спальню.
Конфетка распахивает дверь, впуская в дом ледяной ветер, и он мгновенно покрывает ее гусиной кожей. Снаружи, на черном как смоль крыльце, ее поджидает одна только пустота.
Генри Рэкхэм второй раз дергает за шнурок звонка, пальцы другой его руки сжимают визитную карточку, которую он намерен оставить здесь, если увидеться с миссис Фокс ему не позволят.
Может ли быть, чтобы за то недолгое время, какое он не виделся с ней, ее поразил смертельный недуг? Желтой меди табличка на двери ее отца, казавшаяся прежде сообщающей лишь самые обычные сведения, не более, внушает теперь мысль о целой вселенной болезней и смерти: ДЖЕЙМС КЕРЛЬЮ, ТЕРАПЕВТ И ХИРУРГ.
Дверь отворяет пожилая служанка доктора. Генри, не способный выговорить хоть слово, снимает шляпу и прижимает ее к груди.
— Прошу вас, мистер Рэкхэм, входите.
Войдя в прихожую, он замечает наверху лестницы доктора Керлью, норовящего скрыться из глаз, и едва удерживается от того, чтобы грубо оттолкнуть завозившуюся с его пальто служанку.
— Доктор! — кричит он, выдирая руки из рукавов.
Керлью замирает на месте, оборачивается и начинает спускаться по лестнице, молча, не поздоровавшись с гостем, — выглядит он так, точно пытается припомнить что-то давно забытое.
— Сэр, — взывает к нему Генри. — Как… как миссис Фокс? Керлью останавливается над ним, в середине лестницы.
— Все подтвердилось — чахотка, — без всякого выражения отвечает он. — Больше мне сказать нечего.
Большие руки Генри стискивают балясины лестничных перил, он смотрит вверх, в полуприкрытые тяжелыми, покрасневшими веками глаза доктора.
— Но неужели нет ничего, способного…? — с мольбой спрашивает он. — Я читал о… по-моему, они назывались… легочными облатками?
Доктор усмехается, — скорее, в ответ на собственные мысли, чем на слова Генри.
— Все это вздор, Рэкхэм. Пустые прикрасы, сладкая водичка. Полагаю, от ваших молитв настоящего толку было бы больше.
— Можно мне увидеться с ней? — заискивающе спрашивает Генри. — Я сделаю все, чтобы ее не утомить…
Керлью начинает подниматься по ступеням, равнодушно свергая бремя гостеприимства вниз, на плечи служанки.
— Да, да, разумеется, — отвечает он через плечо. — Чувствует она себя прекрасно, да она и сама скажет вам это.
И доктор уходит.
Служанка голыми коридорами проводит Генри в спартански обставленную гостиную докторского дома, который, в ощутительном контрасте с домом брата Уильяма, ни малейших знаков присутствия женщины не несет. Ничто не скрашивает в нем мрачного утилитаризма — во всяком случае, пока Генри не достигает высоких двустворчатых окон, выходящих в сад, в коем Природа получает, наконец, дозволение немного приукрасить голую землю. За безупречно промытыми стеклами их Генри видит затитый солнцем, окаймленный вечнозеленым кустарником квадрат подстриженной травы, а в середине его — самого главного, если не считать Иисуса Христа, человека на свете.
Миссис Фокс сидит, откинувшись, в плетеном кресле-качалке, одетая так, точно она ожидает гостей: застегнутый на все пуговицы лиф платья, башмачки вместо домашних туфель и тщательно уложенные волосы — тщательнее, если правду сказать, чем обычно. На коленях своих она вертикально удерживает книгу, в страницы которой пристально вглядывается. Сегодня она прекраснее, чем когда-либо прежде.
— Миссис Фокс?
— Генри! — радостно вскрикивает она и роняет книгу в траву. — Как я рада вас видеть! Я здесь едва с ума не сошла от скуки!
Генри приближается к ней, неспособный поверить в то, что доктор Керлью мог с такой уверенностью подписать смертный приговор женщине, которая выглядит сущим олицетворением жизни. Ничего-то они не понимают, эти врачи! Однако миссис Фокс, приметив его замешательство, безжалостно открывает ему глаза на истинное положение дел.
— Плохи мои дела, Генри, — говорит она, улыбаясь. — Потому я и сижу без дела, в кои-то веки! Я даже провалялась все нынешнее утро в постели, а это едва ли не самая большая уступка докторам, на какую я способна пойти. Присаживайтесь, Генри, трава совершенно сухая.
Генри присаживается, мгновенно обнаруживая, что она ошиблась, — штаны его тут же начинают намокать.
— Ну что же, — продолжает миссис Фокс — тоном, в котором странно смешались беззаботное веселье и горестная усталость. — Какие еще новости мшу я вам сообщить? Вы, может быть, уже слышали, что меня… как бы это выразиться?… со всевозможной деликатностью выставили из «Общества спасения»? Мои соратницы решили, что я стала слишком слабой для выполнения наших обязанностей. Видите ли, несколько дней назад нам пришлось пешком добираться от вокзала на Ливерпуль-стрит до одного дома терпимости, и дорога утомила меня до того, что, когда сестры вошли в дом, я осталась сидеть на ступенях крыльца. Конечно, я постаралась принести хоть какую-то пользу, строго-настрого поговорив с заявившимся в этот дом любострастным простофилей, однако сестры явно прониклись мыслью о том, что я их подвела. И потому в минувший вторник прислали мне письмо, в коем предложили ограничить мои труды перепиской с парламентариями. Все Спасительницы желают мне наискорейшего выздоровления — ив выражениях самых цветистых. Но желают и того, чтобы я — до той поры — померла от скуки.
Генри, расстроенный легкостью, с которой она прибегает к этому непристойному слову, едва находит в себе силы для того, чтобы попробовать выпытать у нее дальнейшие подробности.