Багровый лепесток и белый | Страница: 160

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

И он, привстав, придвигает свое лицо к лицу Генри:

— Уложи ее в постель, дурак, она же ждет этого! А завтра женись на ней! Женись сегодня, если сможешь разбудить пастора! — с каждой секундой возбуждение его нарастает, питаемое написанным на лице брата праведным негодованием. — Жалкий резонер! Или ты не знаешь, что ебаться — удовольствие, и что женщины тоже его испытывают? Уж этого-то миссис Фокс, работая в «Обществе спасения», не заметить никак не могла. Так дай ей хоть раз испытать его, пока она не умерла!

Под звон винных бокалов и трепет свечного пламени Генри вскакивает на ноги, лицо его бело от гнева, огромные кулаки стиснуты.

— С твоего разрешения, я уйду, — яростным шепотом произносит он.

— Да, уходи! — орет Уильям и размашисто указывает рукой на дверь. — Возвращайся в свой жалкий домишко и мечтай там о мире, который благородней и чище, чем он есть на самом деле. Но знай, Генри, ты — осел и ханжа. (Слова, накопившиеся за годы сдержанного молчания, бьют из него струей.) Не родился еще мужчина, — неистовствует он, — который не сходил бы с ума от желания узнать, что там у женщины между ногами. Все твои Патриархи и Экклезиасты, певшие хвалы чистоте и воздержанию, все до единого гонялись за пиздой! И правильно делали! Зачем доводить себя до онанизма, когда существуют женщины, способные уберечь нас от этого? Я спал с десятками, с сотнями девок, и если у меня вдруг встает, мне довольно лишь щелкнуть пальцами, и через час я уже буду удовлетворен. А ты, братец, делающий вид, будто ты не способен отличить проститутку от молельной подушки — не думай, что я не знаю, до чего ты дошел. О да, твои… твои похождения, твои так называемые «беседы», о них судачат все бляди Лондона!

Гортанно вскрикнув, Генри вылетает из столовой, пнув дверь с такой силой, что та ударяет о стену и, задрожав, отскакивает. Уильям, устало волоча ноги, следует за ним и, снова увидев брата, уже наполовину перешедшим плиточный пол вестибюля, кричит ему вслед:

— Забудь о своей праведности, Генри! Покажи ей, что ты мужик!

После чего, решив, что сказал он достаточно, Уильям отступает в столовую и, отдуваясь, прислоняется к ближайшей стене. От выходной двери до него глухо доносятся звуки препирательств: Летти упрашивает мистера Рэкхэма позволить помочь ему с пальто, а Генри ревет, точно затравленный медведь, — затем весь дом содрогается от удара, с которым захлопывается парадная дверь.

— Ну и ладно, — каркает Уильям (дооравшийся до хрипоты), — по крайней мере, все сказано. А там — будь что будет.

Сердце его колотится, что несомненно вызвано зрелищем стиснутых кулаков брата и его яростными глазами — пугающее сочетание, которого Уильяму не приходилось видеть с самого детства. На нетвердых ногах он подходит к обеденному столу, берет бокал и пополняет его вином из почти опустевшей бутылки. А после, до капли выдув это укрепляющее средство, начинает подниматься по лестнице, одолевая ступеньки ее со все нарастающей решимостью, ибо направляется он в спальню Агнес, не в свою.

Видит Бог, хватит с него жеманных причуд и тошнотворных уверток. Он решил — ему пора зачать сына.

Поздней ночью Генри сидит перед своим камином, скармливая пламени все, что было написано им за последние десять, если не больше, лет: все мысли и мнения, которые он надеялся когда-нибудь обнародовать с кафедры своей церкви.

Сколько же он извел чернил, какую нелепую массу бумаги скопил — отдельные листы и конверты, переплетенные и сшитые бечевкой тетради, и все это аккуратно исписано его глупым, неказистым почерком, все испещрено значками его собственного тайного кода, означающими — «требуется дальнейшее исследование», или «но истинно ли это?», или «развить». Наибольшую же тоску нагоняет сейчас на него иероглиф, который встречается почти на каждом листке, относящемся к трем последним годам, — перевернутый треугольник, подразумевающий лисью мордочку: «Выяснить мнение миссис Фокс». Генри сжигает свидетельства своего тщеславия, страницу за страницей.

Киса мурлычет у его ног, она одобряет эту игру, так приятно согревающую шерстку, заставляющую ее почти светиться. Уголь — тоже вещь хорошая и горит долго, однако бумагу с ним и сравнить невозможно, жаль только, что человек не может жечь ее вечно.

В эту минуту Генри расправляется с толстым гроссбухом, отвергнутым за ненадобностью (вместе с другими такими же) его отцом в 1869 году, во время «весенней уборки» рэкхэмовских контор. «Губить хорошую бумагу у меня рука не поднимается, — вспоминает он тогдашние слова старика. — Она еще может на что-нибудь пригодиться». Тщеславие! А это еще что такое? «Возрадуйся и будь безмерно весел», написано на обложке — одно из названий, придуманных им для первого печатного сборника его проповедей. Все то же тщеславие! Страдальчески сморщившись, Генри отдирает от корешка картонные обложки и бросает их в огонь.

От камина пышет жаром и Генри, откинувшись в кресле, закрывает глаза и ждет, ослабнет когда пламя. Он устал, страшно устал, ему хочется


спать. И сон осенил бы его покоем, если бы только он оставил глаза закрытыми еще на несколько мгновений. Но нет, сейчас не до сна. Ему нужно уничтожить все.

Однако возобновить свои труды Генри не успевает — кто-то стучится в парадную дверь, пугая его до того, что он чуть не слетает с кресла. «Какого дьявола?…». Он бросает взгляд на каминные часы: ровно полночь, в такое время все добрые люди лежат но кроватям, даже ретивые девы, озабоченные участью островитян Ская. И все же, стук продолжается, негромкий, но настойчивый, и завлекает Генри в неосвещенную прихожую. Уж не головорез ли какой заявился, чтобы перерезать ему горло и ограбить дом, освободив его от нескольких антикварных вещей? Ну что ж, если так, то милости просим.

Стоя в одних носках у двери, Генри чуть-чуть приоткрывает ее, вглядывается сквозь щель в темноту. На дорожке, у самого крыльца, замерла, укрытая с головы до ног просторным плащом с капюшоном, миссис Фокс.

— Позвольте же мне войти, Генри, — приветливо произносит она, как если бы в ситуации этой ничего необычного не было, не считая, конечно того, что он ведет себя не по-джентльменски, вынуждая даму ждать на холоде, когда ее впустят в дом.

Огорошенный, он отступает на шаг, и миссис Фокс, проскользнув в вестибюль, стягивает с головы капюшон. Волосы ее распущены — ни заколок, ни гребней, — и они пышнее, чем воображал когда-либо Генри.

— Вернитесь в тепло, глупый вы человек, — с ласковой укоризной произносит она и, не ожидая приглашения, направляется к гостиной. — Погода сырая, а вы не одеты.

И вправду, оглядев себя, Генри соображает вдруг, что всей одежды на нем — ночная рубашка.

— Что… что привело вас сюда? — мямлит он, вступая следом за нею под свет. — Я… я не могу поверить… я думал…

Она останавливается за его пустым креслом, кладет ладони на салфетку подголовника. Мертвенная бледность сошла с ее лица, щеки миссис Фокс больше не выглядят впалыми, губы влажны и розовы.

— Все они ошибаются, Генри, — с жаром произносит она. Голос ее полнозвучен, в нем нет и следа чахоточной сиплости. — Все они трагически за-блужщются.