— Знай об этом в санаториях, они бы там деньги лопатой гребли.
Стук наверху внезапно прекращается, наступает молчание. Девятнадцать лет прошло с тех пор, как в скрипучем перенаселенном доме на Черч-Лейн началась совместная жизнь миссис Кастауэй и Конфетки; и шесть с той страшной, воющей ночи, в которую миссис Кастауэй (в наряде куда более убогом, освещенном свечой, мерцавшей во мраке старого дома) на цыпочках приблизилась к кровати Конфетки и сообщила, что больше ей дрожать от холода не придется, что нашелся добрый джентльмен, готовый ее согреть. Конфетка силится вспомнить миссис Кастауэй такой, какой та была еще раньше, — матерью не столь ядовитой, как ныне, более заботливой, историческим персонажем, именовавшимся просто «мамой», укрывавшим ее на ночь одеялом и никогда не говорившим о том, откуда берутся деньги. И пока она силится, миссис Кастауэй, нынешняя и тутошняя, помешивает клей в баночке, время от времени извлекая из нее кисточку и нанося на страницу альбома комочек липкой кашицы.
— Я слышала… — говорит, почти задыхаясь, Конфетка, — слышала от Эми, что ты подумываешь заменить меня Дженнифер Пирс.
— Тебя никто заменить не сможет, дорогая, — улыбается, показывая покрытые алыми пятнышками зубы, старуха.
Конфетка морщится и пытается скрыть эту гримасу, подергивая, точно в тике, носом.
— Я полагала, что мужчины мисс Пирс не по вкусу. Миссис Кастауэй пожимает плечами:
— Мужчины никому не по вкусу, дорогая. И все-таки, миром правят они, а нам всем надлежит преклонять перед ними колени, мм?
У Конфетки начинают чесаться руки, особенно предплечья и запястья. Отогнав искушение наброситься на них и расчесать до крови, она совершает попытку снова вернуть разговор к Дженнифер Пирс.
— Она хорошо известна среди любителей кнута и плетки, мама. Вот я и подумала, не собираешься ли ты… изменить направление дома?
Миссис Кастауэй склоняется над своим рукодельем, придвигая, пока клей еще не подсох, плечо последней из Магдалин к бедру смежного с ней святого.
— Ничто не остается неизменным навек, дорогая, — бормочет она. — Старые гусыни вроде меня и миссис Уоллис, мы… — она поднимает на дочь театрально округленные глаза, — мы всего лишь лоточницы на рынке страсти и просто обязаны отыскивать на нем ниши, никем еще не заполненные.
Конфетка крепко стискивает свои предплечья. «Почему ты так поступила? — думает она. — С родной дочерью? Почему?». Она так никогда и не осмелилась задать этот вопрос вслух. И теперь открывает рот, чтобы спросить:
— Как… как вы договорились? Ты и ми… мистер Хант?
— Ну перестань, Конфетка, — укоризненно отвечает миссис Кастауэй. — Ты молода, у тебя вся жизнь впереди. Зачем тебе забивать свою хорошенькую головку бизнесом. Оставь это мужчинам. И увядшим старым развалинам вроде меня.
Не мольба ли это блеснула в красных глазах старухи? Не мерцание ли страха? Конфетка слишком подавлена, зуд в руках сводит ее с ума, и потому она отказывается от дальнейших расспросов.
— Мне пора, мама, — говорит она.
— Конечно, дорогая, конечно. Здесь тебя ничто больше не удерживает, не так ли? Вперед и ввысь вместе с мистером Хаитом! — и старуха вновь обнажает испятнанные красным зубы, сооружая из рта безрадостный полумесяц прощания.
Через несколько минут, уже на Риджент-стрит, Конфетка сдирает перчатки, подтягивает узкие рукава до локтей и исступленно расчесывает предплечья, пока кожа их не обретает сходство с тертым имбирем. И только боязнь вызвать неудовольствие Уильяма Рэкхэма удерживает ее от того, чтобы расчесать их в кровь.
— Да проклянет Господь и Господа, — шепчет она, глядя на одетых по моде прохожих, норовящих бочком прошмыгнуть мимо нее, — и все немыслимо грязное творение Его.
Вернувшаяся к себе, в собственный ее марилебонский дом, Конфетка лежит сейчас в ванне, почти целиком накрытая одеялом благоуханной пены. Пар размыл вокруг нее очертания волглой клетушки, горчичный цвет потолка смягчился до яичной желтизны. В лавандовом мареве мерцают на флакончиках, склянках и баночках десятки маленьких «Р».
«Тринадцать, — думает она. — Мне было тринадцать лет».
Вода покусывает и покалывает погруженные в нее руки — ощущение много более предпочтительное, чем чесоточный зуд. В одной ладони Конфетка сжимает губку, поднося ее к лицу всякий раз, что слезы начинают слишком уж язвить щеки.
«Ты же понимаешь, — годы тому назад сказала ей миссис Кастауэй, — для того, чтобы в нашем доме царили счастье и согласие, я должна относиться к тебе так же, как к другим девочкам. Мы занимаемся нашим делом все вместе». Каким делом, мама?
Конфетка зажмуривается, прижимает губку к глазам. Когда-то давным-давно эта губка была живым существом, плавала в море. Была ли она в ту пору мягче, нежели теперь, или, напротив, жестче и пышнее? О губках Конфетка не знает ничего, она никогда не была у моря, никогда не покидала пределов Лондона. Что станется с ней? Вдруг она надоест Уильяму, и он прогонит ее — обратно на улицу?
Он не навещал Конфетку с той поры, как перевез ее сюда многие дни назад. Сказал, что будет ужасно занят… Но как же занят должен он быть, если ему не удается выкроить время для своей Конфетки? Может быть, она уже надоела ему. Если так, долго ли сможет она удерживать за собой это гнездышко? Аренда дома оплачена, денежное содержание она получает прямо из банка, стало быть, бояться ей, кроме самого Уильяма, некого и нечего. Быть может, ему просто не хватает духу выселить ее? И ей удастся прожить в этом доме еще годы и годы, если, конечно, она будет сидеть тише воды ниже травы… А может быть, он уже заплатил убийце, который перережет ей горло…
Конфетка невольно хихикает. Какое сегодня число? И не манит ли она к себе, предаваясь размышлениям, столь идиотским, злую судьбу?
Как много пены дает всего лишь один флакончик рэкхэмовского «Lait dе Lavage [52] »! Надо будет похвалить его, когда Уильям придет сюда снова. Вот только поверит ли он словам, сказанным ею от всей души? Как ей выразить восхищение тем, чем она действительно восхищается? Какой должна быть ее интонация?
— Твое средство для ванн изумительно, Уильям, — произносит Конфетка в уединении своего мглистого приюта. Слова получаются лживыми, лживыми, как лобзания шлюхи.
— Твое средство для ванн великолепно.
Конфетка хмурится, сгребает с поверхности воды полную пригоршню пены, пытается подбросить подрагивающие пузырьки в воздух, однако они липнут к ладони.
— Я люблю твое средство для ванн, — воркует она. Но эти слова звучат еще лживее, чем все предыдущие, сложенные вместе.
День за днем Конфетка ожидает прихода Уильяма. Он не приходит. Почему? Как много часов его бодрствования может поглощать уже упрочившее свое положение, преуспевающее предприятие? Наверняка ведь, все труды Уильяма сводятся к сочинению, и далеко не частому, писем. Наверняка Уильяму не приходится присматривать за каждым крохотным цветочком, хлопоча о благополучном его произрастании.