Под покровом безрассудства и ярости трещины продолжали расти; болезнь упорно вгрызалась в кости, а ненависть снедала все остальное. Но умер он только в 1964 году. Случилось это так: в среду, 25 декабря 1963 года – в Рождество! – Достопочтенная Матушка проснулась и обнаружила, что мужа нет. Она вышла во двор своего дома, полный шипящих гусей и блеклых теней рассвета, и позвала служанку; тут она и услыхала, что доктор-сахиб взял рикшу и отправился на вокзал. Когда она сама туда явилась, поезд уже ушел; так мой дед, следуя какому-то неведомому импульсу, начал свое последнее странствие, чтобы закончить свою историю там, где она, эта история (и моя тоже) началась, – в городе, окруженном горами и стоящем на озере.
Долина лежала, скрытая под яичной скорлупою льда; годы сомкнулись, как голодные челюсти, вокруг приозерного городка… зима в Сринагаре, зима в Кашмире. В пятницу 27 декабря человека, по описанию похожего на деда, в длинном кафтане, бормочущего, видели неподалеку от мечети Хазрат-Бал {183}. В субботу, в четыре сорок пять утра, Хаджи Мухаммад Халил Гханаи обнаружил, что из внутреннего святилища мечети пропала реликвия, самая драгоценная в долине: священный волос Пророка Мухаммада.
Он это сделал? Или не он? Если он, то почему не вошел в мечеть с посохом в руке и не начал по своему обыкновению гвоздить правоверных? А если не он, то кто и зачем? Поползли слухи о заговоре Центрального правительства с целью «деморализовать кашмирских мусульман», выкрав этот их священный волосок; им противоречили другие: реликвию-де стянули пакистанские провокаторы, чтобы посеять волнения… так ли это было?
Или нет? Имел ли этот странный инцидент чисто политическую природу или то была предпоследняя попытка отца, потерявшего сына, отомстить Богу? Целых десять дней в мусульманских домах не варили пищу; отмечались мятежи и поджоги машин; но мой дед уже был вне любой политики, и непохоже, чтобы он участвовал в какой-либо процессии. Ему оставалась в жизни одна цель; известно, что 1 января 1964 года (в среду, ровно через неделю после отъезда из Агры) он встал лицом к горе, которую мусульмане ошибочно называют Тахт-э-Сулейман – Престол Соломона; на вершине ее виднелась радиовышка, но кроме нее – еще и черный волдырь храма Шанкарачарьи. Не зная ничего об отчаянии, охватившем город, дед начал подниматься; а трещины внутри него прилежно вгрызались в кости. Его никто не узнал.
Доктор Адам Азиз (вернувшийся из Гейдельберга) умер за пять дней до того, как правительство объявило, что усиленные поиски волоска с головы Пророка увенчались успехом. Когда люди самой святой жизни, какие только нашлись в государстве, собрались, чтобы засвидетельствовать подлинность волоска, мой дед уже не мог сказать им правду. (А если они ошибались… но я не в силах ответить на вопросы, которые сам поставил). За это преступление был арестован – и позже отпущен по состоянию здоровья – некий Абдул Рахим Банде; но, будь жив мой дед, он, возможно, пролил бы другой, более причудливый свет на это дело… В полдень первого января Адам Азиз добрался до храма Шанкарачарьи. Видели, как он поднял свой посох; женщины, совершавшие обряд «пуджа» у лингама Шивы, отпрянули в страхе – так же отпрянули другие женщины, убоявшись гнева другого, помешанного на тетраподах, доктора; и тут трещины воззвали к нему; ноги его подкосились, кости рассыпались; а когда он упал, то и весь скелет непоправимо разбился на мелкие части. Его опознали по бумагам, которые нашлись в кармане длинного, до пят, кафтана: фотография сына и неоконченное (но, к счастью, правильно адресованное) письмо жене. Тело доктора, слишком хрупкое, чтобы его перевозить, было погребено в той долине, где он родился.
Я смотрю на Падму; ее мускулы начинают подергиваться, приходят в смятение. «Ну подумай хорошенько, – говорю я. – Разве то, что случилось с моим дедом, так уж необычно? Взять хотя бы священный переполох вокруг покражи волоска; уж тут ничего ни прибавить ни убавить, а по сравнению с такой историей смерть старика – абсолютно нормальное явление». Падма успокаивается; ее мускулы позволяют мне двинуться дальше. Ибо я слишком много времени потратил на Адама Азиза; возможно, я боюсь того, что последует; но откровение пропустить нельзя.
Еще один, последний факт: после смерти моего деда премьер-министр Джавахарлал Неру заболел и слег, чтобы больше не вставать. Роковой недуг покончил с ним 27 мая 1964 года.
Если бы я не строил из себя героя, мистер Загалло не вырвал бы мне волосы. Если бы волосы мои остались на месте, Зобатый Кит и Жирный Пирс не принялись бы меня дразнить; Маша Миович не стала бы подначивать меня, и я не потерял бы палец. Из пальца хлынула кровь, ни-Альфа-ни-Омега, и отправила меня в изгнание; в изгнании меня обуяла жажда мести, которая привела к убийству Хоми Катрака; если бы Хоми не погиб, мой дядя, может быть, не шагнул бы с крыши навстречу морскому бризу; тогда мой дед не поехал бы в Кашмир, и кости его не сломались бы, не выдержав подъема на гору Шанкарачарьи. Мой дед был родоначальником семьи, моя судьба самим днем моего рождения была связана с судьбою нации; а отцом нации являлся Неру. Могу ли я избежать вывода, что и в смерти Неру виноват я?
Но теперь мы вернемся обратно в 1958 год, потому что на тридцать седьмой день траура та истина, которая незаметно подкрадывалась к Мари Перейре – а значит, и ко мне целых одиннадцать лет, – вышла наконец наружу; истина в облике дряхлого старика, чей адский смрад достиг даже моего вечно заложенного носа; без пальцев на руках и ногах, весь покрытый волдырями и язвами, он поднялся на наш двухэтажный холм и явился в облаке пыли перед Мари Перейрой, которая чистила жалюзи на веранде.
Вот он, вот кошмар Мари, воплотившийся в явь; вот видимый сквозь завесу пыли призрак Джо Д’Косты шествует к офису Ахмеда Синая на первом этаже! Мало было того, что он показался Адаму Азизу… «Арре, Жозеф, – вскричала Мари, выронив тряпку, – уходи сейчас же! Не броди здесь! Не беспокой сахибов своими глупостями! О, Боже мой, Жозеф, уходи, уходи же, ты меня сегодня совсем доконаешь!» Но призрак продолжал шествовать по дорожке.
Мари Перейра, бросив жалюзи, которые повисли сикось-накось, стремглав летит в дом, бросается к ногам моей матери – маленькие пухлые ручки умоляюще сложены: «Бегам-сахиба! Бегам-сахиба, простите меня!» И моя мать, ошеломленная: «Что такое, Мари? Что с тобой стряслось?» Но Мари ничего не слышит, слезы льются ручьем, и сквозь рыданья: «О Боже, пробил мой час, дорогая госпожа; только отпустите меня с миром, не отправляйте в тюрьму, в хана!» И далее: «Одиннадцать лет, моя госпожа, разве я не любила вас всех, о моя госпожа, и этот ребеночек, месяц мой ясный; но теперь я совсем убита, я скверная женщина, я буду гореть в аду! Фантуш! – рыдает Мари, снова и снова: – Я конченая женщина, фантуш!»
Я все еще не понимал, что происходит, даже когда Мари кинулась ко мне (я уже ее перерос; ее слезы текли по моей шее): «О, баба?, баба?, сегодня ты узнаешь, что я наделала; иди же ко мне, – и маленькая женщина выпрямилась с удивительным достоинством. – Я расскажу вам сама, прежде чем это сделает Жозеф. Бегам, дети, и вы, большие господа и дамы, пойдемте сейчас к сахибу в офис, и я все расскажу».