Слухи об аварии придали завершающий блеск ее популярности; во время ее концертов театр «Бамбино» в Карачи буквально ломился от поклонников, и «Шалимар-багх» в Лахоре был забит до отказа; ее пластинки неизменно возглавляли список хитов. И, став общественным достоянием, «Ангелом Пакистана», «Голосом нации», «Бюльбюль-э-Дин», или «Соловьем правоверных», получая в неделю тысячу и одно нешуточное предложение вступить в брак; сделавшись любимой дочерью целого народа и выйдя тем самым за пределы семейного очага, она оказалась поражена двумя вирусами, микробами-близнецами, которых порождает слава: первый превратил ее в жертву ее собственного публичного имиджа, ибо слухи об аварии принуждали ее носить бело-золотую чадру всегда, даже в школе тетушки Алии, куда Джамиля продолжала ходить; второй же тип вируса заставлял сестру подчеркивать определенные стороны своей натуры, одновременно упрощая их, что неизбежно происходит с каждой звездой; это, так сказать, побочный эффект славы; так что слепое и ослепляющее благочестие, а также неколебимый, в-победах-и-поражениях, национализм, которые и раньше уже начинали проявляться в ней, теперь стали главенствовать в ее личности, исключив почти все остальное. Популярность заточила ее в золоченый шатер; и характер этой новой дочери нации стал гораздо более тесно связан с самыми резкими чертами национального менталитета, нежели с миром детства, с теми годами, когда она была Мартышкой.
Голос Джамили-Певуньи непрестанно звучал по «Голосу Пакистана», и деревенским жителям Западной и Восточной частей она уже казалась неким сверхъестественным существом, неподвластным усталости; ангелом, поющим для своего народа день и ночь напролет; Ахмед Синай, последние колебания которого по поводу карьеры, избранной дочерью, исчезли без следа при виде ее колоссальных доходов (уроженец Дели, он стал истинным бомбейским мусульманином в сердце своем и ценил денежные дела превыше всего остального), без конца твердил Джамиле: «Видишь, дочка: чувство приличия, чистота, искусство и хорошая деловая хватка могут идти рука об руку; твой старый отец не зря учил этому тебя». Джамиля соглашалась с ласковой улыбкой… худенькая, с повадками мальчишки, девочка-подросток превратилась в стройную, с чуть раскосыми глазами, смугло-золотую красавицу; даже нос ее выглядел прелестно. «Моя дочь, – гордо заявил Ахмед Синай Дядюшке Фуфу, – пошла в меня: все благородные черты моего рода проявились в ней». Дядюшка Фуф бросил на меня испытующий, смущенный взгляд и прочистил горло: «Чертовски прелестная девушка, господин, – сказал он моему отцу. – Первый класс, без обмана».
Слух моей сестры привык к грому аплодисментов; во время ее первого, уже легендарного выступления в «Бамбино» (нам принес билеты Дядюшка Фуф – «чертовски хорошие места, лучшие во всем театре!» – и мы сидели рядом с семью Фуфиями, все семь – под чадрами… Дядюшка Фуф ткнул меня под ребра: «Эй, парень, выбирай! Не ошибешься! Вспомни о приданом!» – я покраснел до ушей и уставился на сцену), – крики «Вах! Вах!» порой заглушали голос Джамили; а после представления мы нашли Джамилю за кулисами утопающей в море цветов и должны были прокладывать себе путь среди благоуханных садов народной любви; моя сестра едва не лишилась чувств не от усталости, а от приторного, всепроникающего аромата обожания, которым букеты пропитали комнату. У меня тоже закружилась голова, а Дядюшка Фуф принялся выбрасывать цветы в окошко целыми охапками – их подбирала толпа поклонников – крича: «Цветы красивые, чертовски красивые, но и национальной героине нужен воздух, чтобы дышать!»
Аплодисменты звучали и в тот вечер, когда Джамилю-Певунью (вместе с семьей) пригласили в Президентский дворец спеть для главнокомандующего перечницами. Игнорируя появившиеся в заграничных журналах сведения о растратах и счетах в швейцарском банке, мы отмылись и оттерлись до блеска; семья, выпускающая полотенца, должна быть безупречно чистой. Дядюшка Фуф с особенным тщанием начистил свои золотые зубы. В просторном холле, где висели украшенные гирляндами портреты Мухаммада Али Джинны, основателя Пакистана, Кайд-э-Азама [99] , и его убитого друга и последователя Лиаката Али {220}, была натянута простыня с прорезью, и моя сестра пела. Голос Джамили наконец отзвучал; голос золотых галунов сменил ее окруженную золотым шитьем песню. «Джамиля, дочка, – услышали мы, – твой голос – меч очищающий; мы вооружимся им, дабы избавить от скверны людские души». Президент Аюб был, по собственному его признанию, простым солдатом; он внушил моей сестре простые солдатские добродетели – верить-в-вождя и уповать-на-Бога; и она сказала: «Воля президента – голос моего сердца». Через дыру в простыне Джамиля-Певунья поклялась быть доброй патриоткой, и диван-э-хас, холл этой частной резиденции, зазвенел от аплодисментов, правда, вежливых, не похожих на дикий, неистовый «вах-вах» толпы, запрудившей театр «Бамбино»; то было санкционированное свыше одобрение галунов-медалей-и-погон и восторженные хлопки пустившей слезу родни. «Говорил же я вам, – шепнул Дядюшка Фуф. – Чертовски здорово, а?»
То, что я мог учуять, Джамиля могла спеть. Истина-красота-счастье-горе: у всего этого был свой особый аромат, различаемый моим носом; и все это, в исполнении Джамили, находило свой идеальный голос. Мой нос и ее голос: эти два дара дополняли друг друга, но расходились в разные направления. Пока Джамиля пела патриотические песни, мой нос предпочитал упиваться самыми скверными запахами, которые так и вторгались в него: горечью тети Алии, тяжелой застарелой вонью, исходившей от ограниченных умов моих товарищей-студентов; так что пока Джамиля поднималась к облакам, я падал в сточную яму.
Тем не менее, оглядываясь назад, я думаю, что влюбился в нее сразу, еще до того, как мне сказали… есть ли доказательство невыразимой, немыслимой любви Салема к сестре? Да, есть. Джамиля-Певунья унаследовала одну страсть от исчезнувшей Медной Мартышки: она любила хлеб. Чапати, паратхи, испеченные на тандуре наны [100] ? Да, но. Так что же: предпочтение отдавалось дрожжевому тесту? Именно так; моя сестра – несмотря на патриотизм – вечно тосковала по дрожжевому хлебу. И где же, во всем Карачи, можно было достать настоящие, высокого качества, хорошо поднявшиеся, пышные буханки? Конечно, не в булочной; лучший в городе хлеб продавали через окошечко в глухой стене каждый четверг, по утрам, сестры-монахини скрытого от глаз профанов ордена святой Игнасии. Каждую неделю я садился на мотороллер «Ламбретта» и привозил сестре теплый, свежий монастырский хлеб. Невзирая на длинную, извивающуюся змеей очередь; презрев пряные, жаркие, пропитанные навозом запахи узких улочек вокруг монастыря; забывая обо всех прочих делах, я ездил за хлебом. В сердце моем не было ни капли осуждения; ни разу не спросил я сестру, как сочетаются между собой эта последняя память о ее прежних заигрываниях с христианством и ее новая роль Соловья Правоверных…